Дорогостоящая публика
Шрифт:
Итак, все началось в Фернвуде. Началось и стало раскручиваться. Однако любой читатель скажет, что корни всего этого следует искать намного раньше. Скажем, вот где.
8. Самые ранние воспоминания о себе
Я — маленький, скорее всего, совсем кроха. Мне, малышу, тепло и уютно в мягкой шерстяной рубашечке, укрытому сверху одеяльцем. Я сижу в соответствующем моим размерам креслице-качалке, а Нада (первое, что она учила меня произносить было: «На-да») читает мне книжку. Я не понимаю того, что она мне читает. Слова мне непонятны, но звучат они удивительно, как музыка. Обложка у книжки глянцевая; падая на нее, свет лампы, что на столике у кровати, отражается и бьет в глаза, и я не вижу, что изображено на обложке, — возможно, там кролик в коротких штанишках. Нада читает быстро, с выражением. А мне так хорошо рядом с ней, ведь впервые после разлуки я вновь вижу эту теплую, нежную женщину с темными,
Но теперь Нада вернулась, и я вижу, что она меня любит. Она читает мне какую-то сказку. Она читает, а взгляд ее скачет поверх моей головы, как будто она чего-то ждет. На ней пеньюар, такой же розовый, как моя рубашечка; пеньюар стянут у шеи красной ленточкой. Поверх цветастый халат. Ах, до чего хороша Нада со своими распущенными волосами, гладкая кожа блестит. Вдруг снаружи слышится шум. Это на лестнице. Нада поднимает глаза, в них, как на обложке, отражается свет, и чтение тотчас обрывается, а из-за двери доносится гул быстрых шагов, внезапный треск дерева, и тут мы с Надой видим, как в дверь вламывается какой-то незнакомый человек, дверь резко распахивается, ударяется о стену, что-то вдруг ослепительно вспыхивает, а потом снова тихо и за спиной незнакомца я вижу Отца.
У незнакомого человека в руках какая-то черная штука с лампочкой. Он молча уставился на нас. Отец медленно проходит через распахнутую дверь в комнату и смотрит на нас. Он в грязном плаще и весь мокрый. Незнакомец тоже весь мокрый. Это потому, что на улице идет дождь. Незнакомый человек что-то поправляет в своей штуке и поворачивается, чтобы поскорей уйти, но натыкается на Отца. Отец не глядя, как бы обнимая, обхватывает его, приподнимает и отставляет от себя, и тот исчезает. Отец продолжает смотреть на нас. Он смотрит на Наду. Тишина, я не слышу, что они говорят друг другу, но комната звенит от их криков; яростных, негодующих, торжествующих. Они заполняют всю комнату, и такая стоит тишина, что можно в ней утонуть. [2]
2
Перечитывая этот фрагмент, это описание моих младенческих воспоминаний, я прихожу в ужас: получилось очень плохо, но ничего менять не буду. Я помню все это и вижу, но как это описать? Все, что я сейчас печатаю, выглядит лживо только потому, что не кажется правдой.
9…
Подробность об одном из родственников Нады — то ли дяде, то ли каком-то троюродном братце, — который покончил собой посредством переедания. Он решил уморить себя, насильно запихивая в глотку и забивая уже переполненный желудок грудами съестного, от которого ломилась комната. Фантастическая личность! Эта картина так и стоит у меня перед глазами, а у вас? Лицо философа-меланхолика, нос ястребиный — мужская версия Нады, — та же тоска, в которую подчас впадает и она, однако при этом неспособность снова воспрянуть духом, толкающая на такое вот полусмехотворное средство совершения самоубийства. Смысл слова «совершить» предполагает определенную долю здравого смысла, потому мне всегда казалось нелепицей считать, будто умалишенный способен «совершить» убийство, да и вообще «совершать» что-либо. Он просто убивает, и все. Скорее даже все происходит само собой, независимо от его желания. Ведь стоит лишь вознамериться «совершить» преступление, как земля начинает гореть под ногами и каждая клеточка мозга пульсирует, распираемая энергией и, как мне кажется, особым чувством всепрощения по отношению к окружающему миру. В конце концов, вы покидаете этот мир. Лишаете ли вы жизни себя или кого другого, вы в равной степени перестаете принадлежать этому миру, и если хоть кто-нибудь из моих читателей станет подвластен чарам той музыки, что так оглушительно жестоко звучит в моих ушах, он поймет, о чем я говорю. Прочие же судить не могут.
Итак, этот человек пошел на самоубийство посредством переедания. Всякий раз, когда Нада рассказывала этот скверный анекдот, я тайком подслушивал, но никогда она не рассказывала эту историю при Отце. Как-то раз она рассказывала об этом одному своему дружку, типу с жиденькой, бесцветной бороденкой. И тот, уставившись в пол, тяжело и сочувственно похмыкивал в свою бороденку, то и дело повторяя: «Так-так!», когда Нада рассказывала о дядюшке или троюродном братце (точно не помню), который, запершись в комнате, все ел и ел не переставая, пока у него не лопнул живот. Интересно, мучился он? Об этом думать мне неприятно. Гораздо приятней представить себе тот кульминационный момент, когда, порвав скользкую, упругую оболочку желудка, его душа в тот же миг вступила в вечность. К чему нам мелкие подробности. Нада утверждала, что он поступил так специально, чтобы опорочить родственников, выставить на посмешище семейную склонность к обжорству. У них все были обжоры, со смехом рассказывала Нада, так что им даже пришлось с позором бежать из собственного городка, однако при всем при этом они так и остались обжорами. И в загадочном, мелодраматическом рассказе Нады, несмотря на презрительный тон, слышалась гордость за свое семейство.
Неизменно этот анекдот у всех, кто его слышал, в том числе и у меня, наряду с естественным чувством восхищения вызывал и странное чувство зависти. Подозреваю, что все мы крайне подозрительно и ревностно относимся к тем, кто совершает самоубийство, стремимся доказать, что это «трусость» или «ему было не больно», что лично мы способны на большее — конечно же способны на большее, дайте только срок!
10…
Итак, мы переехали в Фернвуд, где и начался распад моей личности. Там я распрощался с собой как с ребенком. Стоит ли мне стараться описывать вам Фернвуд или вы имеете представление о том, что это такое? И Фернвуд, и Брукфилд, и Седар-Гроув, и Шарлотт-Пуант — все это, как правило, отдаленные пригороды, что, однако, вовсе не означает, что они возникли недавно. Напротив, они существуют уже давно. Это тот самый в прошлом «загород», где когда-то, еще на расстоянии многих миль езды на лошадях от города, богатые горожане строили себе загородные дома. Теперь, разумеется, между этим пригородом и городом появилось множество нелепых городков и поселков новейшей застройки: ровные, чинные ряды чистеньких домиков, лабиринты возводящихся светло-желтых кирпичных фундаментов, ни единого деревца — вот они, трущобы будущего. Да ну их… «Загород» был тем местом, куда всегда тянул нас Отец, полагаясь на природное чутье, но еще в большей степени на счет в банке, ибо в нашем мире ничто так не актуально, как деньги. Исходя из этого и заводились милые знакомства. Нужные. Отменные. Фернвуд и представлял собой живописное скопление таких вот старых загородных поместий, и, надо сказать, весьма обширных. Глянешь — дух захватывает. Некоторые сохранились в прежнем виде, однако большинство участков теперь поделено на несколько, площадью, скажем, акра в три и с домом при каждом, а в застройках городского типа участки сократились до двух акров. Наш дом в Фернвуде, стоявший на извилистой улочке под названием проезд Неопалимая Купина, был, разумеется, в числе последних.
Представим себе Фернвуд — город, где пахнет травой и листьями, течет хозяйски прирученная река (предусмотрены сельским бытом утки, гуси, лебеди, грациозно снуют в воде огромные серебряные караси), где голубое небо, а под ним тысячи акров восхитительно зеленой травы, не какой-то там, а именно низкорослой, какую сеют на площадках для гольфа, и повсюду — море деревьев! И еще — огромные каменные дома, кирпичные, в скандинавском, английском, французском, юго-западном, северо-восточном стиле, с элементами архитектуры «модерн», которая то и дело крикливо-агрессивно бросается в глаза на фоне описанного традиционного пейзажа. К аромату лужаек, орошаемых теплым весенним утром посредством автоматического устройства, примешивается здесь запах денег, запах купюр. Новеньких, хрустящих, так и хочется засунуть их в рот и жевать! У меня буквально слюнки текут при мысли об этаком лакомстве: эта свежая сине-зеленая печать, этот сочный бумажный аромат!
Может, стоит отклониться от темы и поведать вам небольшую, странноватую, лишенную завершения притчу о купюрах? О банкнотах? О свеженьких денежных бумажках? Мне было восемь лет, мы тогда жили в Брукфилде, и однажды, когда я отправился в школу, как раз в этот момент к нашему дому подкатила на своей машине одна из приятельниц Нады. Судя по тому, что, притормаживая, она въехала в один из кустов нашего кипариса, дама была крайне взволнована, а, выскакивая из машины, дверцу оставила нараспашку. Тогда я незаметненько последовал за ней прямо к нашему дому. Без стука она рванула заднюю дверь и с криком: «Наташа! Наташа!» — ворвалась в нашу кухню.
Я кинулся к кухонному окну, прильнул ухом к решетке. Кисейная занавеска служила мне идеальным прикрытием. Вошла Нада, но даже и рта не успела раскрыть, как гостья выпалила:
— Ты не представляешь, что я обнаружила!
Последовала короткая пауза, затем Нада пробормотала что-то, слов я не расслышал. И вдруг эта женщина с жутким, омерзительным торжеством — до сих пор не могу забыть! — выкрикнула:
— Ты только посмотри! Вот где все у этого мерзавца хранится!
Я не утерпел, подтянулся вверх. Ну да, зараженный ее неистовой злобой, я подтянулся вверх, чтобы заглянуть в окно и увидел, что у женщины в руках распахнутая битком набитая купюрами коричневая кожаная сумка-холодильник.
— Тут тысячи! Тысячи! Если не миллион! — вне себя орала она.
В ярком утреннем солнечном свете видно было, как блестит слюна на губах у этой дамы, и вся эта картина до такой степени потрясла меня, что, не удержавшись, я сорвался и, пролетев пару ярдов вниз, грохнулся оземь.