Дорожный иврит. Путевая проза
Шрифт:
— Специальной — нет, мы участвуем в коллективных выставках. В акциях разных. Скажем, на фестивале рисовали портреты с натуры. Рисунки. Народ в очереди стоял.
— И почем продаете рисунок?
— Ну, за сколько покупают.
— А за сколько покупают у вас? — спросил я у Зои.
— Долларов за пятьсот.
О как!
Когда мы в очередной раз вышли с Ирой покурить на балкон, она сказала, что Зоя художник востребованный, то есть хорошо покупаемый здесь.
Я попросил Зою написать их имена в мою записную книжку. Чтоб на Фейсбуке задружиться. Ну и вообще, автограф на память. Зоя аккуратно вывела у меня в книжке: Zoya Cherkassky, Наталия Зурабова, Anna Lukashevsky.
Ну и чтобы не томить барышень дальше своим присутствием, я оставил их в обществе эстетически близких — Гробмана и Айзенберга.
На прощанье попросил показать еще раз, чего они с нас нарисовали. Единственной, кто решился показать свой рисунок с меня, была Аня. С огромным носом, маленькими глазками и висящими под ними мешками. В принципе, то, что вижу каждый день в зеркале. Но такое типа — мужественное. И вообще — глаз притягивает. Рука у Ани хорошая. Но попросить лист побоялся — даже если рисунок Ани в пять раз дешевле, чем у Зои, для меня и сто долларов — в напряг.
Поднявшись к себе на третий этаж, я зашел в Фейсбук, нашел Зою, полюбовался африканскими лицами ее френдов и попросился в друзья. И так же попросился к Ане. Наташу не нашел.
5 ноября
(22.14, в мастерской)
Холодное утро. Облака.
Смотрел почту. Заглянул в Фейсбук и обнаружил, что уже принят во френды и Зоей, и Аней. Когда же они вообще спят?
Когда спускался по лестнице, на площадку второго этажа как раз выходил Валера Айзенберг. Тоже — на море.
Вышли на улицу. Пасмурно. Разговор про литературу. Я упомянул про «Новый мир».
— А это что это за журнал? — спросил Валера. — Это там, где редактором был этот… как его?
Я перечислил ему всех редакторов журнала в обратном порядке, начав с Василевского. На имени Твардовского он меня остановил:
— Да-да, этот вот… Твардовский. Тогда это был главный журнал для интеллигентов, если я не путаю. Этот тот «Новый мир»?
Нормально. То есть я впервые вижу, так сказать, модерниста самородного. Валера, действительно, человек талантливый. Рисует, снимает видеокомпозиции. И пишет прозу. Хорошую прозу, неожиданную, в основном про художников. Иногда даже как бы изощренную, но с неожиданными проколами в использовании слов. Может, это потому, что живет он то дома, то в Штатах, то в Израиле? И при этом все, что за пределами авангардного дискурса образца 1990–2000-х, для него, похоже, не существует.
В воду не хотелось, прохладно. Но все-таки пошел. Типа куда денешься — уплочено. Оказалось, в воде хорошо, даже лучше чем на берегу.
Читал корректуру «Зеркала».
Вернулся домой. Снова читал «Зеркало». Варил суп. Дочитывал корректуру. Спустился к Гробманам, показал Ире свою правку — несколько очевидных стилистических ляпов и всякого рода исторические неточности быта восьмидесятых и девяностых в тексте Воробьева, — почему-то очень быстро забывается атрибутика совсем недавних времен.
Немного поспорили с Мишей насчет маргинальной литературы. Это по поводу одесских авангардистов и их крутой прозы с сюрреалистическими образами наркоманов, дурдома, секса, по большей степени полузверского, с их демонстративной отвязностью: автор в пейзажной зарисовочке, например, сравнивает обрезанные столбики вдоль дороги с остриженными волосками вдоль вагины — типа о, какие мы!
Миша:
— Они маргиналы. Это их художественная позиция. А такие всегда одиноки. Такие всегда противостоят общему оцепенению и мертвечине. Противостоят мейнстриму.
— Миша, ну о каком мейнстриме ты говоришь. В России после публикации ерофеевских «Москва — Петушки» и «Голого завтрака» Берроуза мейнстримом для молодых стала как раз вот эта артистическая маргинальность и поза пруклятого поэта. Кто только в нее не становился. Более того, как-то даже неприлична стала нормальность. Все скопом пытаются эпатировать. Ну а если под мейнстримом понимать самое читаемое в нынешней России, так это, это извини, вообще не литература будет, это будет — про уринотерапию или детективы Дарьи Донцовой. Для массового читателя самый высоколобый писатель сегодня — Акунин. Пелевин ему уже не по силам.
Похоже, у Миши осталось почти нетронутым представление о существовании в России официальной литературы, за которой послушно идет читатель, и литературы неофициальной. И уже не объяснишь, что по нынешнем временам трудно представить нечто более маргинальное, нежели стихи нелюбимого Мишей Кушнера.
С Мишей понятно, он уехал из СССР в 1971 году, молодость потратив на противостояние советскому ханжеству. Не могло не остаться. Но откуда вот эта романтическая подростковая закомплексованность у молодых, казалось бы лишенных советских комплексов молодых художниц? Они ведь действительно хороши, раскованны и при этом ничего «винзаводского» вроде бы. Я листал фотографии на их фейсбучных страницах и нашел привет из конца 80-х в России — групповой снимок на фоне плаката с огромным словом из трех букв. И у Миши внизу висит большая работа Зои маслом — ночной городской пейзаж с металлической сеткой на первом плане, с застрявшими в ней листьями, что-то по цветовой насыщенности отсылающее к мирискусникам, но если приглядеться — а пригляделся я не сразу, — за сеткой на втором плане стоит машинка и две сношающиеся фигурки. Именно — сношающиеся. То есть вместе с художником «возмущают спокойствие», «эпатируют». И как бы ни гордились своей крутизной и продвинутостью «Пусси», мученицы вроде, но там внутри те же самые закомплексованные советские школьницы, если судить по их участию в скандальном акте «[Поимей] медвежонка», где, как им, наверное, казалось, что публичным, под объективами фотоаппаратов, половым актом они опускают некое политическое движение в России. Во всем этом — младенческое, дворовое неведение, тупое и агрессивное, того, что именно может выражать этот акт. Им кажется, что они действием своим дискредитируют политику, тогда как все наоборот — политическим жестом опускают великое. То есть стопроцентным советским быдлом выступают.
6 ноября
12.12 (в кофейне)
Утро было чуть потеплее, чем накануне. Проглядывало солнце. Плавалось хорошо. Даже заплатил за лежак под зонтом. То есть расположился с комфортом. Снимал. Единственное, что донимало, это работающий на полную мощность транзистор мужика через два от меня лежака: мужик балдел от русского рэпа.
Все та же проблема — затормозиться, не спешить. Не думать, что буду делать через час-два, а через час-два, делая запланированное, не думать, что я буду делать после, и уже заранее приноравливаться к этому «после». И так до бесконечности. Научиться жить здесь и сейчас.
Выбеленная голубизна неба с легкой дымкой.
Сижу в кофейне за последним столиком, сбросив шлепанцы и грея вытянутые на песок подошвы под солнцем. Передо мной — серо-желтый взрыхленный песок, уплотняющийся вдали в бледно-желтую раскаленную полосу пустыря между пляжами. Протянутый дальше взгляд студится сине-сиреневой с добавлением зеленцы жесткой поверхностью моря. Над ним черта горизонта. Хотя нет. Не черта. То есть не штрих и не тонкая линия. И даже не тончайшая натянутая нитка. Это обрез — между жесткой плотью моря и нежной голубизной неба.