Дорожный иврит
Шрифт:
Сидящий за спиной у меня мужик говорит по телефону, и я вдруг слышу родное: «Ты что, охренел?! Это я теперь и извиняться должен, что ли? Да пошел ты! Я ж пьяный был. В жопу. Ну что? Да… Да… Хрена тебе! Я что, должен, по-твоему, отказываться от бабла? Со стороны должен смотреть? …Нет уж, хватит! И все! Все, понял?! Достали вы меня! Отвали!»
Звук удара зажигалки о столешницу, – это он, закончив разговор, хряпнул тем, что было в руке. Типа, нет у меня настроения. Типа, гори оно все ясным пламенем. Но – характерно, что шмякнул зажигалкой, а не мобильником.
Я скосил глаз – мужественный профиль оскорбленного жизнью сильного, но слегка уже потрепанного мужчины. Такие в нашем кино играют ветеранов спецназа, по велению сердца снова взявшихся за оружие, чтобы защитить беззащитных русских девушек, а также стариков и детей от олигархов.
Старый город
16.20 (в кофейне «Вчера-позавчера»)
Старый город – это почти протокол. Каждый год иерусалимскую жизнь начинаю отсюда.
Взял карту в туристском офисе у Яффских ворот и пошел искать улицу Виа Долороза. Шел наугад, но нашел легко. Дошел до Львиных ворот. Чтобы пройти с самого начала. Здесь уже накапливались группы паломников и экскурсантов. Купил буклетик с перечнем «остановок», подождал немного, выбирая, к кому пристроиться, но русских групп не было. Пошел за толпой африканских паломников в полосатых зеленых накидках и куртках.
Двинулись по каменному дну древней улицы. Понятно, что Христа вели совсем по другому городу. От того двухтысячелетней давности Иерусалима почти ничего не осталось. То, что вокруг меня, – это Средневековье. Но которое, надо полагать, шло здесь вслед за изначальной культурой этого города, то есть не могло не воспроизвести сам архитектурный и пространственный код Иерусалима. Не скажу, что переживание было острое, – мешала накопленная усталость за прошедшие дни. Но ощущение отчетливое – я в камне, как древесный жучок в дереве. Светло-серые желтоватые глыбы, домодельно – по штуке – обтесанные, плотно пригнанные, крупные, сантиметров по тридцать высотой, образуют уходящие над моей головой стены. Последние дни мучают шпоры на пятках, поэтому – почти физиологически острое ощущение камня вокруг и под ногами. Только сверху полоска густо-синего неба, отороченная клоками травы и кустиками, растущими на стенах сверху.
Ритуальный заход во двор, где бичевали Христа и откуда он понес свой крест. По две-три строки информации в буклетике (не взял на этот раз Евангелие). Пение польских католиков. Две крохотные группки русских туристов с персональными экскурсоводами. Я пристроился к одной. Крутой паренек лет тридцати – тридцати пяти в кепочке, в распахнутом светлом пиджачке, под пиджачком такая же до пупа расстегнутая рубашечка, на загорелой мускулистой груди золотая цепь с крестом. Сыночек его, десятилетний гаденыш, залезающий для фотографирования за все оградки с табличками «Просьба не трогать руками». И жена паренька – ядреная блондиночка с благостно покрытой косыночкой головой. При них русскоговорящий гид – сухая пятидесятилетняя тетка, делающая вид, что не замечает безобразного поведения подростка. Вип-клиенты. Жена крутого пытается разряжать атмосферу: «Ой, как тут симпатично! А кто строил этот храм?» – «Строил архитектор …». – «Да нет, кто финансировал?» – «Католическая церковь». – «Като-о-лики?.. А этим-то здесь что надо?!» И я отваливаю к своим зеленым африканцам. По крайней мере, не услышу их комментариев.
Идем дальше, и постепенно движение это начинает разогревать изнутри. То есть Священную историю я сейчас прохожу ногами. Аляповатые иконы в лавках, сияющие на всех прилавках кресты уже не мешают. Скорее наоборот.
Бог с ними и – с тем, что большая половина крестного пути сейчас представляет собой торговую линию арабского базара.
Не мешает даже сюжет, который невольно выстраивается по мере движения, – сюжет с пиар-спецами из монахов-францисканцев, размечавшими для Него это маршрут в XVI веке, то есть: начинаем от Львиных ворот, у Антониевой башни, вот в этом дворе, где Его бичевали и венец терновый надевали, лучше места не найти, двор закрытый, просторный – сразу несколько групп можно разместить, и помолиться всем можно, и псалмы попеть; далее место, где Он первый раз упал под крестом, вот здесь, на перекресточке, да? Тадеуш Зелинский потом барельеф сделает, а со временем часовенку откроем, места там хватит на две группы сразу, поэтому рядом еще остановка, где Его мать увидела; дальше – остановки с Вероникой, с Кириянином Симоном. В этом месте Он скажет Свое слово иерусалимским матерям. – А где Агасфера выпустим? – Нет уж, никаких «вечных жидов», не будем плодить бытовой антисемитизм, в нем кровь все-таки иудейская текла, а впереди сколько веков, и когда к христианству присоединятся африканцы, то у них точно крыша поедет, им в этих наших оттенках просто не разобраться. Ну а все остальное размещаем на самой Голгофе, в храме – это понятно. И туда же в подвальном помещении могилу Адама поместим, чтоб на нее кровь капала прямо с креста. – А это не перебор? – Ничего-ничего. Паломники со всего света будут ехать, надо дать им максимум впечатлений. Ну и т.д.
Ну и что?
Ты-то по этому маршруту идешь. И для тебя это действительно Крестный путь. Пускай и как материализация намоленного за столетия. И ты не так уж и отличаешься от своих спутников-африканцев, черных, угловатых, одетых в одинаковые зеленые полосатые куртки, некоторые – в зимних, подвязанных под подбородком меховых шапках (ноябрь для них – зима). И они действительно волнуются, замирают и слушают своего экскурсовода, полностью вырубившись из торгово-гуляльной атмосферы этих тесных рыночных улочек.
И вот он я, который морщится от вида кликушески разбросанных рук и волос коленопреклоненных паломниц по камню, на котором обмывали Его тело, – и тем не менее я нагибаюсь и стужу свою руку прохладой этого камня. И провожу в шестой раз глазом по декоративному панно на стене. И дальше, наверх – к распятию, к жуткому и выразительному кусочку камня, как бы вбирающего в себя свет, в стеклянном окошечке под изображением креста – части той самой Голгофы. А потом вхожу в зал с горящими в темноте вокруг гробницы свечами и со столбом света, опускающимся из открытого в небо купола.
И уже потом поднимаюсь по лесенкам наверх, на крышу почти, во двор коптского придела. Лестница тесная, запахи свечей и ладана, как во время службы в маленькой провинциальной церквушке, скажем, под Малоярославцем, в Карижах. Батюшка спускается навстречу мне, я прижимаюсь к стене, пропуская его, он проходит мимо, здоровается. И я здороваюсь. Ощущение, как будто я дома, но – это Восток, это изначальное христианство. Достаточно посмотреть на стены в этом месте храма – утром, под косым еще солнцем, как бы покрывающим солнечной пылью шершавые для глаза желто-серые могучие стены патиной древности. И кстати, среди самых первых списков Евангелия множество – на папирусе.
Вот здесь можно побыть одному. Экскурсий здесь не бывает.
Ну да, я агностик. От породы новых воцерковленных соотечественников с их гордыней неофитов стараюсь держаться подальше, а перед близкими друзьями чуть ли не оправдываться приходится за свою тягу к деревенскому народному христианству, но я никуда не могу деться от воспоминаний о том, скажем, как мы с бабушкой Ольгой Нестеровной на Угловке ходили туманным морозным утром вдоль еще не оттаявшей до конца речки, ломали вербу на Вербное воскресенье или как разговлялись на Пасху. Или от того, как в позапрошлом году я стоял в толпе русских туристов на Масличной горе, у оградки, отделявшей сквер со старыми оливами – Гефсиманский сад. Вокруг меня люди щелкали фотоаппаратами, и тут раздался хрипловатый голос их экскурсовода: погодите фотографировать, давайте я сначала вам расскажу, на что вы смотрите. И дальше он, как будто поставил иголку звукоснимателя на в сотый раз заводимую им пластинку: «Когда Иисус, отправив учеников, остался один, Он…». Я слушал его и смотрел на оливы. Накануне я читал подаренную Мишей Гробманом книгу про растительный мир Израиля, и там было про оливы, про то, что они могут жить долго. Исключительно долго. Встречаются оливы, которым 600—700 лет. А голос экскурсовода заканчивал: «…и вот здесь, под одной из этих олив стоял Он и молился… Конечно, история не может вам точно сказать: это было. Но она и не может сказать: этого не было. Так что это вопрос вашей веры». Ну да. Вот они – те самые оливы. Шестьсот лет – это очень много, но не две тысячи, это я понимаю. Но – умом. А холодок, который меня пробирает, он – от другого.
Библию я начал читать поздно и – с Евангелия. И с годами выяснилось странное: насколько я, скажем так, завишу внутренне от этого чтения, настолько усложняются для меня отношения с «новыми христианами», с их гордыней причастных к высшему знанию. И сама история Христа никак до конца не открывается для меня, в отличие от них. Вот здесь, когда я читаю Евангелие, сквозь «новозаветную» его историю проступает для меня «ветхозаветная основа» ее – ну, скажем, в смятении Иисуса перед тем, что ему предстоит, и в его принятии уготованного (Моление о чаше). То есть не только и не столько от сковородки в аду спасал Христос.