Достоевский над бездной безумия
Шрифт:
В отличие от Лебядкина Лебедев играет под маской опьянения более тонко, по-иезуитски, никогда не упуская своей выгоды. «Иуда и Фальстаф» – характеристика, данная купцу Архипову (один из героев романа «Униженные и оскорбленные»), еще больше подходит Лебедеву.
За маской опьянения могут скрываться не только шутовство, но и оскорбленные принципы, униженное человеческое достоинство, попранная честь. В пьянствующем и кривляющемся Трусоцком из рассказа «Вечный муж» обнажается трагизм традиционно комической роли «мужа-рогоносца». «Скажите мне прямо... вы не пьяны сегодня?» – спрашивает пораженный шутовской развязностью овдовевшего рогоносца бывший любовник его жены Вельчанинов. И пойманный с открытой бутылкой шампанского Трусоцкий
Во всех тяжелых для них свиданиях пьяный Трусоцкий юродствует. «Э, пьяный шут, и больше ничего!» – думает Вельчанинов, когда спившийся рогоносец «вдруг, совсем неожиданно, сделал двумя пальцами рога над своим лысым лбом и тихо, продолжительно захихикал... и хихикая, целые полминуты, с каким-то упоением самой ехидной наглости смотря в глаза Вельчанинову» (9; 43). Пьяный Трусоцкий издевается над собой: «И бьюсь об заклад, вы теперь думаете: „Свинья же ты, что сам на рога свои указал, хе-хе!“» (9; 47).
Такое поведение психологически невозможно для трезвого. И только пьяный может предложить любовнику своей покойной жены поцеловать себя: Вельчанинов все-таки «поцеловал его в губы, от которых очень пахло вином» (9; 49). Не мог не спиться человек, на которого навесили ярлык «вечный муж» и который осознал позор своего положения.
Алкогольное опьянение позволяет «вечному мужу» перенести и новое унижение: «отставку» от выбранной им невесты он принимает балагуря. Однако без алкогольного допинга, вновь став «подкаблучником», обманутым новой женой, Трусоцкий сбрасывает маску шута. После того как он оттолкнул протянутую руку Вельчанинова, его подбородок «вдруг запрыгал... и слезы хлынули из глаз» (9; 112).
В пьяном шутовстве юродствующего Федора Карамазова есть что-то извращенно перевернутое от страданий Трусоцкого. Когда жена Карамазова сбежала с погибавшим от нищеты семинаристом-учителем, то он завел в доме гарем и ударился в пьянство. Одновременно стал ездить по всей губернии и слезно жаловаться всем на покинувшую его супругу, «причем сообщал такие подробности, которые слишком бы стыдно сообщать супругу о своей брачной жизни» (14; 9). И, уже узнав о смерти жены, Карамазов, по одним слухам, пьяный побежал по улице, «в радости воздевая руки к небу: „Ныне отпущаещи“», а по другим – «плакал навзрыд, как маленький ребенок, и до того, что говорят, жалко даже было смотреть на него, несмотря на все к нему отвращение» (14; 9). Именно этот элемент «наивности и простодушия», неожиданно проявившийся, казалось бы, у развращенного пьяного шута, и дает нам возможность сопоставить Трусоцкого с Карамазовым.
Казалось, ему ли не уметь возмущать своим юродством окружающих. Достаточно вспомнить сцену у старца Зосимы. Но самая отвратительная из его историй рассказывается им «за коньяком». Пьянствуя, поведал отец-богохульник, что, издеваясь над фанатичной до кликушества религиозностью своей жены, он сказал ей: «Видишь, говорю, видишь, вот твой образ... ты его за чудотворный считаешь, а я вот сейчас на него при тебе плюну, и мне ничего за это не будет!..» И чтобы усилить эффект рассказанного, он, юродствуя, добавил, что наблюдал, как «она... вскочила, всплеснула руками, потом вдруг закрыла руками лицо, вся затряслась и пала на пол...» (14; 126). И даже ему состояние опьянения оказывается необходимым для того, чтобы обнажить свой цинизм.
Но это не покажется удивительным, если мы вспомним Валковского из романа «Униженные и оскорбленные». Законченный злодей, умеющий утонченно и аристократически вести себя на людях, он также раскрывал свою аморальность, только будучи пьяным. Как только он захмелел, лицо «его изменилось и приняло какое-то злобное выражение. Ему, очевидно, захотелось язвить, колоть, кусать, насмехаться...» (3; 361). Идеалом для Валковского стало поведение сумасшедшего человека, который раздевался, «совершенно как Адам», оставляя на себе обувь, накидывал на себя плащ до пят и выходил на улицу. Встречая кого-нибудь, «он вдруг останавливался перед ним, развертывая свой плащ, и показывал себя во всем чистосердечии... Та к он поступал со всеми мужчинами, женщинами и детьми, и в этом состояло все его удовольствие» (3; 363).
Иван Петрович (главный герой романа) во время пьяной «исповеди» Валковского понял, что тот находил удовольствие, «может быть, даже сладострастие в своей низости и в этом нахальстве, в этом цинизме, с которым он срывал, наконец, передо мной свою маску. Он хотел насладиться моим удивлением, моим ужасом» (3; 358).
За опьянением этих героев из романов Достоевского скрывается изощренная бессовестность, аморальность и человеконенавистничество. Этими качествами наделен и Фома Опискин, демагог-проповедник, подчиняющий обитателей села Степанчиково своим резонерством и пьяным юродствованием.
За опьянением у героев Достоевского могут скрываться не только пороки, но и простая скромность, доходящая до уничижения. Так, в том же романе «Униженные и оскорбленные», наряду с Валковским, существует и доброжелательный Маслобоев, стесняющийся своего ремесла подпольного стряпчего-сыщика. Он говорит, как бы извиняясь, бывшему школьному товарищу, ставшему писателем: «Не стою я тебя. И правду ты сказал, Ваня, что если и подошел, то только потому, что хмельной» (3; 265).
Принято считать, что пьяница пропивает остатки совести. В романе Э. Золя «Западня» описана история нравственного падения двух втянутых в пьянство людей. В отличие от Золя Достоевского не интересует сам процесс развития алкоголизма, хотя пьянство многих его героев, безусловно, достигает стадии болезни. Это относится как к персонажам его великих романов Мармеладову и Снегиреву, так и к Емеле – герою его раннего рассказа «Честный вор». У этих, казалось бы, совсем спившихся людей Достоевский не только видит совестливость, но и выявляет настоящую трагедию болезни совести.
В маленьком рассказе как бы проигрывается композиция одного из самых знаменитых романов. Здесь есть и «преступление», и «наказание». «Преступление» просто: блаженненький пьянчужка из тех, кого «за пьяную жизнь давно из службы выключили» (2; 85), поддавшись своему влечению к алкоголю, крадет у своего благодетеля-портного рейтузы, которым на «толкучем рынке целковых пять» цена. От момента обнаружения пропажи хозяином, к которому «ласковый», «добрый», «бессловесный» Емеля привязался, как «собачонка», до его признания в содеянном разворачивается картина нравственного «наказания» пьяницы его совестью при осознании «тяжести» своего «преступления». Сначала он искал рейтузы. Потом на вопрос хозяина: «Да не ты ли... их просто украл у меня, как вор и мошенник, за мою хлеб-соль услужил?» (2; 90) – ответил: «Нет-с...» – и стал бледным, как простыня. Затем Емеля просто запил, а прекратил тогда, когда все пропил. Промучившись молча, наконец говорит он хозяину: «Вы уж не такой стали теперь...» И на вопрос: «Да какой не такой?» – отвечает: «... вы вот, как уходите, сундук запираете, а я вижу и плачу... Нет, уж вы лучше пустите меня... и простите мне все», а сам «сидит и плачет, да как! То есть просто колодезь, словно не слышит сам, как слезы роняет...» (2; 91).
В финале трагедии «болезни совести» Емеля отказывается даже от вина. Мысль о совершенном не покидает его. Он смотрит на хозяина, «сказать что-то хочет, да не смеет... тоска такая в глазах у бедняги...» Перед самой смертью у Емели возникает нелепая, но трогательная мысль: «Вы продайте шинеленку-то, как я помру, а меня в ней не хороните. Я и так полежу; а она вещь ценная; вам пригодиться может...» (2; 93). И уже совсем перед тем, как Богу душу отдать, Емеля признается в краже своему благодетелю как исповеднику, единственному, кто видел в нем (пьянчужке) человека.