Достоевский
Шрифт:
Старинная пастель, написанная в год возникновения «Евгения Онегина», изображает Марию Федоровну в белом платье с открытой шеей и ниспадающими шелковистыми локонами вдоль щек; это наряд и прическа Татьяны. Взгляд молодой женщины ласковый и задумчивый, лоб высокий и развитой, еле уловимая улыбка оживляет тонкие губы. Лицо одухотворенное, умное, чуть грустное и матерински приветливое. Сын Федор напоминал мать очертаниями лба, удлиненным разрезом век и пристальным взглядом, но только исполненным пытливого и скорбного раздумья.
В 1823 году семья перебралась в другой флигель больничного здания, где и прошло все детство Феди с двухлетнего
Но и сама жизнь уже раскрывала ему свои подлинные драмы и вызывала его мысли на первые недоумения и раздумья. В больничном саду он любил разговаривать с больными в казенных халатах верблюжьего цвета, любил всматриваться в этих бледных и грустных людей, полураздавленных скрытым страданием. Это о них рассказывали своими непонятными латинскими терминами «скорбные листы», за которыми проводил в угрюмом молчании свои вечера его отец.
Гостей у Достоевских почти не бывало. Из близких родственников семьи особым уважением пользовалась старшая сестра Марии Федоровны — Александра, супруга «именитого гражданина и коммерции советника» Куманина. «Покойная тетка, — вспоминал Достоевский, — имела огромное значение в нашей жизни с детства до 16 лет, многому она способствовала в нашем развитии».
От этой влиятельной родственницы шли к подрастающим племянникам воззрения и предания московского купечества разных разрядов — от мелких промышленников Сыромятной слободы до потомственных дворян и пайщиков крупнейших предприятий, связанных с Российско-Американской компанией. От представительницы этой торговой среды младшие Достоевские воспринимали исконные воззрения всего ее круга о всемогущей власти денег в людских делах и мирских отношениях. Неотразимым воплощением этой материальной мощи высился в одном из тихих переулков Покровки над живописным обрывом к реке нарядный куманинский особняк, разукрашенный фарфором, бронзой, картинами и зеркалами. В скромную лекарскую семью на Божедомку Александра Федоровна приезжала в карете цугом в упряжке четырех лошадей, с выездным лакеем на запятках и форейтором на козлах. Родственные беседы в тесной гостиной больничного флигеля незаметно утверждали в сознании подростков правила благочестия, слагавшиеся веками в патриархальном мире московской купли-продажи. Преданность церкви и верноподданность царю, соблюдение православных обычаев и непрерывное наполнение несгораемых касс — вот к чему сводился идеал этой среднемещанской и крупнокупеческой среды.
Из таких разнородных социальных влияний слагалось раннее мироощущение Достоевского. Предания обедневшего рода литовских шляхтичей переплетались с житейскими навыками третьегильдейских московских купцов, сумевших породниться с крупнейшими столичными негоциантами. Но, быть может, сильнее всего здесь сказывалась традиция умственной культуры, восходящая к начетчику XVIII века — прадеду писателя Михаиле Котельницкому, выправлявшему в московской духовной типографии наборы философских трактатов и богословских сводов. От него шла в коммерческую среду Нечаевых любовь к книге, поэзии, умозрению, картинной речи.
Был в роду Достоевских и поэт. «Когда мои предки покинули темные леса и топкие болота Литвы, — пишет дочь писателя, — они были, вероятно, ослеплены светом, цветами и эллинистической поэзией Украины; их душа была согрета южным солнцем и вылилась в стихи». Известна действительно «Покаянная песнь» одного из Достоевских, напечатанная в «Богогласнике» конца XVIII века на Волыни и, по мнению брата писателя Андрея Михайловича, принадлежащая перу их деда — брацлавского протоиерея Андрея Достоевского. Путь поэтов рано стал манить старших сыновей штаб-лекаря. Жизнь с малых лет приобщила их к миру искусств.
Первым выдающимся событием детства Достоевского было его раннее знакомство с народным творчеством. В большом, многодетном семействе никогда не переводились кормилицы из ближайших деревень. До нас дошли безвестные имена этих крепостных крестьянок: Дарьи, Катерины, «лапотницы Лукерьи». Они открывают литературную биографию Достоевского легендарными образами Жар-птицы и Алеши Поповича. Писатель не раз вспоминал и свою нянюшку-москвичку, «скромную женщину» удивительного душевного благородства, взятую из мещан и с достоинством называвшую себя «гражданкой». Она умела увлечь лекарскую детвору поэтическими вымыслами про Остродума и других героев устной поэзии. «Наша няня Алена Фроловна, — писал в 1876 году Достоевский, — была характера ясного, веселого и всегда нам рассказывала такие славные сказки!..»
Бесправные женщины крепостной страны незаметно выполнили большую жизненную задачу: они пробудили влечение мальчика к устной поэзии его народа и одновременно послужили возникновению того прекрасного языка — свободного и взволнованного, глубоко русского и неизгладимо выразительного, которым со временем будут написаны его всемирно-знаменитые книги.
По бытовым навыкам своей патриархальной семьи, чтившей старинные обычаи и соблюдавшей заповедные обряды, Достоевский был рано приобщен к замечательным памятникам русского зодчества и народной живописи. «Каждый раз посещение Кремля и соборов московских было для меня чем-то торжественным», — вспоминал писатель под конец жизни.
В 1859 году по пути из Сибири в Тверь он делает крюк, чтоб снова взглянуть на полюбившиеся ему с детства художественные ценности Сергиева Посада — византийские залы, собрания драгоценностей, «одежды Ивана Грозного, монеты, старые книги, всевозможные редкости, — не вышел бы оттуда». Здесь мальчик Достоевский видел одно из высших достижений средневековой русской живописи, «Троицу» Андрея Рублева, — гениальное воплощение старинной народной мечты о прекрасном человеке. А в одной из своих статей 1847 года он называет и московский Архангельский собор, и «редкости Грановитой палаты», и могилу Бориса Годунова — ряд памятников, навсегда запечатлевшихся в его отроческом сознании.
Древняя столица раскрывалась подчас перед младшими Достоевскими и своими живыми народными зрелищами. Был у них двоюродный дед, Василий Михайлович Котельницкий, которым в семье гордились: он был профессором Московского университета по курсу «врачебного веществословия», то есть фармакологии, а одно время состоял и деканом медицинского факультета. Ученым он был все же очень скромным, и его слушатель Н. И. Пирогов с большим юмором описывает комические несуразности его лекций о снадобьях и зельях, вызывавших веселое настроение молодой аудитории.