Достоевский
Шрифт:
«— Видишь, какая глубокая осень; скоро пойдет снег: с первым снегом я и умру, — да; но я и не тужу. Прощайте!
Лицо ее было бледно и худо; на каждой щеке горело зловещее кровавое пятно; губы ее дрожали и запеклись от внутреннего жара.
…Она говорила с трудом. Глухая душевная боль отразилась на лице ее, и глаза ее наполнились слезами.
— Ну, полно об этом, друг мой, довольно; приведи детей.
Я привела их. Она как будто отдохнула, на них глядя, и через час отпустила их.
— Когда я умру, ты не оставишь их? Да? — сказала она мне шепотом, как будто боясь, чтоб нас кто-нибудь не подслушал.
— Полноте, вы убьете меня! — могла только я проговорить ей в ответ…
— Только
— Да, да, — отвечала я, не зная, что говорю, и задыхаясь от слез и смущения».
Здесь и яркая зарисовка облика умирающей матери и, очевидно, отголоски ее предсмертных бесед с сестрою Куманиной, бездетной женщиной, действительно заменившей вскоре мать осиротевшим Достоевским.
С начала 1837 года Мария Федоровна уже не выходит из своей полутемной спаленки. Ежедневные консилиумы врачей не дают облегчения. К концу февраля доктора объявляют своему коллеге, что их старания тщетны и что конец близок. В ночь на 27 февраля умирающая простилась с детьми, впала в беспамятство и к утру скончалась. 1 марта Марию Федоровну похоронили на ближайшем, Лазаревском кладбище.
Горестное семейное событие почти совпало с народным бедствием России — гибелью Пушкина. Первые известия о ней потрясли Москву в начале февраля. Но в кругу родственников, собравшихся у смертного одра М. Ф. Достоевской, мало интересовались убийством петербургского сочинителя. Старшие сыновья узнали об этом только после похорон матери, когда вернулись в свой пансион. Федор заявил Михаилу, что если бы не семейный траур, он надел бы одежду скорби по Пушкину.
К этому времени начинают сказываться литературные склонности обоих братьев. Старший стремится стать поэтом и пишет «каждый день стихотворений по три», вспомнит через сорок лет автор «Дневника писателя». Сам же он в те юные годы обращается к художественной прозе — прежде всего, видимо, к фантастическим новеллам, о которых сообщит брату в 1838 году: «Мечты мои меня оставили, и мои чудные арабески, которые создавал я некогда, сбросили позолоту свою».
«Некогда» — это значит за год перед тем. В 1837 году Достоевский сочиняет «роман из венецианской жизни». Это следует понимать как его раннее увлечение школой Анны Радклиф, книги которой имели обычно местом действия Италию.
Кончина матери знаменовала полный распад семьи. Михаил Андреевич подает в отставку. Двух детей берут на воспитание Куманины. Старших сыновей отец отвозит в Петербург для определения в Главное инженерное училище.
Уже по пути в столицу Достоевскому привелось воочию увидеть лицо официальной России. Где-то в Тверской губернии у большого села он наблюдал из окна постоялого двора необычную дорожную сценку. Освежившись на станции, фельдъегерь вскакивает в курьерскую тройку и тотчас же молча, спокойно, невозмутимо начинает изо всех сил бить ямщика по затылку своим огромным кулачищем. Пораженный возница бешено хлещет лошадей, которые от ужаса и физической боли несутся как обезумевшие.
Эта отвратительная скачка осталась в воспоминаниях Достоевского на всю жизнь как пример бессмысленной жестокости и безвинного страдания.
С этим воспоминанием будет связано потрясающее описание сна Раскольникова о замученной крестьянской клячонке, испускающей дух под ломом своего исступленного хозяина. В черновиках «Преступления и наказания» имеется запись: «Мое первое личное оскорбление — лошадь, фельдъегерь».
Так заканчивались годы детства и отрочества Достоевского. Они не были лишены некоторых светлых и радостных минут — мать, «брат Миша», Пушкин, деревня, сказки, книги, учитель словесности, Кремль, Мочалов, первые поэтические замыслы… Но все это протекало на фоне семейной драмы, навсегда оставившей мрачные воспоминания. Детство героев Достоевского обычно безотрадно и в этом, конечно, много лично пережитого писателем. О себе, несомненно, говорит автор «Подростка», рисуя тот чистый идеал, который «вынесла в своих мечтах гордая молодая душа, угрюмая, одинокая, пораженная и уязвленная еще в детстве».
Глава II
Инженерное училище
Но, жизнь любя, к ее минутным благам
Прикованный привычкой и средой,
Я к цели шел колеблющимся шагом…
«Меня с братом свезли в Петербург в Инженерное училище и испортили нашу будущность, — вспоминал под конец жизни Достоевский, — по-моему, это была ошибка».
Никакого призвания к военному строительству будущий писатель не чувствовал. Из классов на Басманной прямой путь вел его в Московский университет, где он учился бы с Островским, Писемским, Аполлоном Григорьевым, Фетом, Полонским — вскоре его товарищами по литературе.
Но с художественными склонностями своих сыновей старик Достоевский не желал считаться. Он писал сыну Федору, что «стихокропание» Михаила его сердит, как совершенно пустое дело. Он предназначает для юношей блестящую денежную карьеру — деятельность военных инженеров, которая при усиленном возведении крепостей на западной границе считалась в то время самым выгодным поприщем. О филологическом факультете с его скромными педагогическими перспективами будущий писатель и думать не смел. Вместо классических текстов ему вручили кремневое ружье, его покрыли кивером и поставили в строй.
Питомец московских пансионов узнал трудности фронтовой службы. Когда на плаце шеренга становилась лицом к солнцу и штыки начинали колебаться, взбешенный командир кричал с пеной у рта: «Смирно! Во фронте нет солнца. Смирна-а-а!..»
Не было солнца и в аудиториях величественного замка с его суровой воинской дисциплиной и жизнью под барабанный бой. Воспитанники только и мечтали, что об окончании училища, об освобождении от невыносимого режима.
В 1838 году открывается в жизни Достоевского период скрытой и напряженной борьбы за охрану своего призвания художника. В программу военного образования он вносит свои глубокие творческие коррективы: инженерным дисциплинам он противопоставляет изучение мировой литературы. Топография и фортификация не могут отвлечь его от Гамлета и Фауста. Теория сооружения кронверков и батарей не в состоянии заслонить осознанного им задания — служить «духовной жажде человечества» (как скажет он уже под конец своей жизни). Ему дороги теперь только ночные часы, которые он проводит в амбразуре уединенного окна на Фонтанку, записывая свои первые размышления на захватившую его огромную тему: «Человек есть тайна! Ее надо разгадать».
Он окружен буйной ватагой юнкеров. Но ему дороги духовные предания своей школы. В среде воспитанников Инженерного училища в 20-е годы образовался кружок почитателей «святости и чести». В него входили описанные Н. С. Лесковым в повести «Инженеры-бессребреники» Д. А. Брянчанинов, М. В. Чихачев и Н. Ф. Фермор.
Воспоминания об этих искателях праведности сохранились надолго в стенах Михайловского замка. Поступивший в Инженерное училище в 1838 году Достоевский мог открыть еще свежие следы морального подвижничества в преданиях своего сурового института. И по примеру этих старинных товарищей-аскетов он уединяется от нового поколения инженеров-сребролюбцев, которые «чин почитали за ум» и «в шестнадцать лет уже толковали о теплых местечках» (как он вспомнит в 1864 году).