Дот
Шрифт:
Даже теперь слово «война» не всплыло в его сознании. Провокация оказалась серьезней, чем он предполагал, и все же он был по-прежнему уверен, что это только провокация. Проверка нервов. Проверка характера. Может, мы все погибнем от этой проверки… ну, если так надо, значит — и погибнем.
У немцев опять ничего не получилось. Правда, они опять ворвались на территорию заставы, мало того, по звукам боя Ромка понял, что теперь застава ведет бой в окружении, но у них опять ничего не получалось. Не на тех напали. Нахрапом нас не возьмешь.
Ромка опять вскочил на тумбочку и даже привстал на цыпочки, чтобы был большим обзор. Увидал немцев. Трех.
Опять стало тихо.
И Ролика нигде не видать.
А ведь пора бы подойти подмоге…
Это и немцы понимают. Вот теперь наверняка все кончилось.
Ромка смирился с судьбой. Оделся абы как, упал на топчан, закинул руки за голову. Ладно. Мало ли чего я не видел — и не увижу никогда, думал он. Не увижу тропического леса. Не увижу, как черный торнадо ломает гигантские деревья и поднимает разваливающиеся в воздухе дома. Не побываю на Северном полюсе. Не сыграю в футбол за основу московского «Динамо». Не поставлю никакого мирового рекорда. Миллионы людей не видели этого и не мечтают об этом — и ничего, живут. И я проживу без этого боя. Был шанс. Был — и уплыл. Чего уж тут…
Его удивляло только одно: все кончилось — а никто так и не появился в коридоре казармы. Даже те двое, палившие из окон ленинской комнаты… Ничего. Придут. Придут — и начнут рассказывать, как дрались, будут делиться подробностями, перебивать друг друга, а он будет слушать — но ни о чем не спросит, даже виду не подаст, как все это заводит его душу. Пусть это ребячество, но не подаст виду — и все…
Вот как плохо — ожидание без часов: понятия не имеешь — сколько времени прошло. Можно было бы определиться по солнцу, но когда счет идет не на часы, а на минуты, солнце — плохой подсказчик.
И тут вдруг рвануло. Очень близко; пожалуй — перед фасадом казармы. Взрыв был такой силы, что казарма вздрогнула. Казалось, камни, которыми она была выложена снаружи, зашевелились. Потом ахнул второй взрыв — возле столовки; если бы Ромка не отошел от окошка — он бы это взрыв увидел. Взрывной волной выбило все стекла и опять качнуло стены. Вот это калибр! — 150, не меньше. Мортира. Нет — тяжелый миномет, поправился Ромка, потому что с запозданием осознал, что слышал звук падавшей мины. И лишь затем — вот тугодум! — сообразил, как легли мины. Вилка. И он, Ромка Страшных, в самом центре…
Третью мину он услышал
Грохот взрыва каким-то образом выпал из сознания Ромки, словно взрыва и не было, словно мина взорвалась бесшумно. Через окошко лился вязкий тротиловый смрад, он мешался с известковым туманом, и эта смесь мельчайшими иглами сыпалась в глаза и горло. А где-то вверху воздух уже снова скрипел, теперь сверл было несколько, они жевали воздух — все ближе, ближе…
Невероятным усилием воли Ромка отклеился от стены, скатился на пол, усыпанный кусками обвалившейся с потолка штукатурки, стянул матрац, накинул его на себя — и втиснулся под топчан.
Стены рухнули так легко…
Он выбрался только под вечер.
Солнце садилось за лесом. Уже десятый час, прикинул Ромка. Это не имело никакого значения — который час и сколько времени прошло. Не имело значения ни время, ни боль в спине. Главное — он все-таки выбрался. Вылез, продрался наверх из своей могилы, и вот сидит на груде камня, кирпича, обгорелых балок и битой черепицы, сидит — и свободно дышит полной грудью, и водит пальцем по теплой поверхности замшелого камня, и щурится на солнце, и может подумать, что бы ему эдакое отчудить сейчас, необычное и резкое, чтобы встряхнуло всего, чтобы еще отчетливей ощутить: живой…
Ромка услышал за спиной шаги, неспешные тяжелые шаги по хрустящему щебню; повернулся… У него остановилось дыхание. Он даже головой дернул, чтобы стряхнуть наваждение. Нет, не почудилось. По дорожке, выложенной по бокам аккуратно побеленными кирпичными зубчиками, прогуливался высокий сухощавый немец. Лейтенант. В новенькой форме и без единой награды на груди, совсем еще зеленый — на вид ему и двадцати нельзя было дать. Он был задумчив, руки с фуражкой держал за спиной, смотрел себе под ноги и только потому не заметил Ромку. Однако стоит ему поднять голову и чуть повернуться…
Немного в стороне, как раз там, где утром пасся Ролик, играли в карты на ранце трое немецких солдат. Возле столовки немцев был добрый десяток, а подальше, под яблонями, стояли их 37-миллиметровки…
Ромка сжался, и, стараясь не выдать себя ни малейшим звуком, стал втискиваться обратно. Это было практически невозможно, потому что некуда, ведь — выбираясь — он не только раздвигал и расчищал для себя лаз; те камни и куски дерева, которые некуда было деть, он протискивал, продирал мимо своего тела в пространство, которое он перед этим занимал. Под ним должно было остаться свободное место, но не для тела, не для его тела. Разве что попробовать ввинтиться штопором…
Ромка так и сделал. И выиграл сантиметров двадцать. Мешала задница. Ромка, как мог, стиснул ее — и повторил попытку. Пошло, пошло… и вдруг что-то сдвинулось в массе, в которую он погружался, хлынул мелкий щебень, подвинулись камни — и Ромку сковало намертво, как цементом. А лейтенант уже поворачивался, сейчас повернется совсем, поднимет голову — не может не поднять! ведь это естественное, непроизвольное движение, его делают все люди, каждый, когда вот так поворачивается, — он поднимет голову и увидит Ромку, нелепо торчащего из могилы былой казармы: памятник (бюст на насыпном постаменте) пограничнику-неудачнику Роману Страшных.