Дот
Шрифт:
В одной руке Залогин держал черный кожаный бумажник лейтенанта, в другой — фирменную фотографию: этот же лейтенант, только в парадном мундире, рядом полненькая блондинка, светлоглазая, в перманенте, а между ними совсем маленькая девчушка, вся в локонах и шелке.
Ромка глянул Залогину через плечо.
— Вот ты мне скажи: если ему дома было так хорошо — на хрена он к нам поперся?
Залогин поднял на него глаза. Их выражение Ромке не понравилось. Сейчас он тот еще помощник, подумал Ромка, и спросил:
— Курево при них было?
Залогин отрицательно качнул головой.
—
Ромка вспомнил о еде, которая была в обоих багажниках, и даже застонал от внезапного приступа голода. Граждане хорошие! — так ведь я уже не шамал… Он попытался вспомнить, когда ел в последний раз — и сразу не смог, потому что столько всего было сегодня, и столько было вчера, а позавчера, лишенное содержания, едва различалось в далеком тумане… Точно! — это было позавчера. Тогда Ромка только чай попил с хлебом, причем и пил-то без удовольствия, потому что и чай, и пшенная каша, которые дежурный принес ему на гауптвахту, были уже холодными. Дежурный их оставил на тумбочке — и сразу ушел, чтобы не слушать, что Ромка о нем думает. Чай был — коричневая бурда, но сладкий; только потому Ромка его и выпил. С хлебом. А кашу есть не стал. Из протеста за нечеловеческое обхождение. Вот балда! Кабы знал, что предстоит поститься…
Он снял с убитого водителя автомат, с лейтенанта — бинокль и «чезету» вместе с поясом и кобурой, забрал из багажника все патроны, одеяло и еду. Услышал (нет — почувствовал), что бензин уже не льется, проверил, — так и есть, из трубки не лилось. Понятно: эти немцы — после того, как пересекли границу, — еще ни разу не заправляли свои мотоциклы. Ромка чертыхнулся, вытащил из коляски и оставил на дороге тело лейтенанта, откатил теперь уже ненужный мотоцикл вплотную к горящему, приткнул так, чтобы пламя без труда на него перебралось. Жалко хорошую вещь. Было бы хоть немножко времени — припрятал бы, а потом — в самоволке — гонял бы по всему району, барышень катал…
Огонь не спешил перебираться на вторую машину. Ромка сообразил — и бросил несколько сухих, давно умерших тополевых ветвей поперек на оба мотоцикла. Огонь обрадовался новой пище, облизал, дегустируя, серое дерево, зацепился — и стал его заглатывать. Вот теперь сгорит наверняка.
Ромка возвратился к своему мотоциклу, снял с руля и повесил через плечо автомат, указал Залогину на багажник: «поменяй магазин». Это ему напомнило, что надо бы проверить и свой автомат. Проверил. Патроны есть. Да и по весу чувствуется: магазин полный. Ромка для чего-то потянул носом воздух. Пахло только гарью. Зато ничего, кроме пламени, не слыхать. Нет погони. Пока — нет… Тимофей сидел в коляске, укутавшись в одеяло. Глаза закрыты. Видать, крепко ему досталось.
— Куда рулить, Тима?
6
Этого венгра знали все окрест. Он разводил хмель, держал несколько коров; был прижимист: у таких зимой снега не допросишься. Его давно бы следовало отселить, подозрительным личностям в этой зоне было не место, но граница только осваивалась; до хуторянина руки начальства так и не дошли.
Хутор стоял над речкой. Невысоко, но в самый раз: его не доставало половодьем, каменистый холм был всегда сухим.
Если человек живет на земле — она его формует. Ладит под себя. Большая удача, если ритм человека сочетается удачно с ритмом его земли. В таком случае он живет легко и мало болеет; жизнь у него получается. Если же ритмы не совпадают… Если ритмы не совпадают — лучше бы этому человеку найти другое место. Но кто ему скажет об этом? Могла бы сказать душа, да кто ее слушает? Вот он и мучается. Его ломает — а он даже не понимает этого. Его ломает, пока он не приспособится к земле, пока не станет таким, как она. Это не значит, что он станет плохим, но лучше б ему жить на земле, которая соответствует его природе.
Кто знает, каким был Шандор Барца прежде, — до того, как оказался на этом каменистом холме. И каким стал бы, поселись он, скажем, на черноземе или на супеси, которая прежде счастливо сожительствовала с сосновым бором. Бесспорно одно: нынешний Барца сторонился людей. Не опасался — вот этого в нем точно не было; просто они были ему не нужны. Ни их внимание, ни их присутствие. Одинокая планета, летящая в пустоте. Согреваемая любовью к жене и дочерям. Может быть — любовью к этой земле, к этому дню, к Богу, который все-таки не оставил его без любви. Выбор такой судьбы требует отваги. Интересно было бы знать — из чего выбирал он…
Когда пограничники подкатили к воротам, хозяин уже встречал их. В английской тройке, в тирольской шляпе с короткими полями, в начищенных хромовых сапогах и с трубкой. Он слишком поздно разглядел, с кем имеет дело, сунул трубку под седые усы, сузил белесые глаза и ждал.
— Здорово, дед! — Ромка затормозил в последний момент, венгра обдало пылью; впрочем, он и не поморщился. — Табачком поделишься?
— А я-то думал, что вы уж стоите в очереди на Божий суд, — сказал Барца, намеренно коверкая речь. Это была демонстрация. Каждый утверждается, как может.
— Для нас повесток не хватило. Пока напечатают — поживем.
— Ну, одному-то повестку уже вручили. — Барца пригляделся к узбеку. — Не ваш?
— Теперь все наши — наши, — сказал Тимофей, выбираясь из коляски. — Здравствуй, батя. Меня-то признаешь?
— Сегодня тебя непросто признать, капрал, дай Бог тебе здоровья…
— Видел немцев?
— Пока не видал. Но вчера мальчонка с соседнего хутора прибегал. От Крюгера, ты его должен знать. Там они стоят. Фуражная команда.
— Не бойся, мы у тебя не задержимся… — начал Тимофей, но Барца его перебил:
— А я уже давно ничего не боюсь.
— Не петушись, Барца. Мы же понимаем: у тебя жена, дочки. В такую пору тебе нужно быть чистым и… — Тимофей попытался вспомнить слово «лояльным» — и не смог. Это слово Тимофей слышал не раз — и понимал его смысл, — но оно так и не нашло места в его словаре. Ничего не поделаешь: патрон другого калибра. — Мы не навлечем на тебя беды. Даже если немцы появятся — здесь воевать с ними не будем.