Довлатов и окрестности
Шрифт:
На что своеобразно реагирует охранник-эстонец: «Перкеле, — задумался Густав, — одни жиды…»
Tere-tere
Весной 97-го я приехал в Эстонию. Вовсе не из-за Довлатова — меня пригласили издатели. Судьба слегка напутала с адресом, отправив меня в Прибалтику. Я попал не в родную Ригу, а в двоюродный Таллин.
В балтийской географии многие не тверды. Не то что в Нью-Йорке, даже в Москве часто забывают, что литовцев и латышей сближают языки, а Латвию и Эстонию — архитектура: вместо католической
В Эстонии я чувствовал себя как за границей, то есть — как дома. Здесь все как на Западе — только лучше, во всяком случае новее. Стране сделали евроремонт, под ключ. Леса уже убрали, но штукатурка еще чистая.
Русские в Эстонии ездят на западных машинах, хорошо говорят по-здешнему и непрестанно ругают власти. Короче, ведут себя как наши в Америке. И к эстонцам относятся как у нас к американцам: снисходительность — явная, уважение — невольное. Видимо, эмигранты всюду похожи.
А вот эстонцы — другие. Входя в купе, русский пограничник кричит: «Не спать!», эстонский — здоровается: «Тере-тере». Таллинский официант извинился, что кофе придется ждать. Я спросил: «Сколько?» — «Чэ-етыри минуты». Выяснилось, что и правда — четыре.
После Гагарина появился анекдот. Сидит эстонец, ловит рыбу. Подходит к нему товарищ и говорит:
— Слышал, Я-ан, русские в ко-осмос полетели?
— Все? — не оборачиваясь, спрашивает рыбак.
Потом я узнал, что это рассказывали во всех советских республиках, но больше всего анекдот идет эстонцам. Флегматики и меланхолики, они воплощают то, чего нам, сангвиникам и холерикам, не хватает. Прежде всего — немую невозмутимость. В Эстонии советскую власть не простили и не забыли, а замолчали.
«Молчание, — насмотревшись на эстонцев, писал Довлатов, — огромная сила. Надо его запретить, как бактериологическое оружие».
В Эстонии Довлатов — не герой. И не только потому, что его все знали, но и потому, что он всех знал. «Компромисс» в Таллине читают как письмо Хлестакова в «Ревизоре».
В Эстонии довлатовские персонажи носят имена не нарицательные, а собственные, причем, как мне объяснили, ничем не запятнанные. Все они, что бы ни понаписал Довлатов, люди порядочные. Один фотограф Жбанков получился достоверно: алкаш как алкаш, он и не спорил.
Обида, однако, тоже вид признания. Сергея вспоминают как цунами: демонстрируют увечья, тайно гордясь понесенным уроном. Мне даже показалось, что от Довлатова тут осталось следов больше, чем от советской власти. Таллин — слишком маленький город, чтобы не заметить в нем Сергея. Довлатова было так много, что о нем говорили во множественном числе. «Прихожу в гости, — рассказывала мне одна дама о знакомстве с Довлатовым, — а там много опасных кавказцев. И ботинки в прихожей — каждый на две ноги!»
Не исключено, что Сергей эту историю сам придумал и сам внедрил в местный фольклор. Он любил предупреждать дурные слухи, облагораживая их за счет формы, но
Сергей одновременно гордился угрожающим обликом и стеснялся его. В одной газетной реплике он обиженно напоминает, что Толстой был изрядным здоровяком, а Чехов — крупным мужчиной, поэтому только дураки считают, что «здоровые люди должны писать о физкультурниках».
В поисках компромисса между силой и умом Сергей придумал себе соответствующий костюм: «нечто военно-спортивно-богемное, гибрид морского пехотинца с художником-абстракционистом». На деле это была блестящая, как сапоги, кожаная куртка. Я ужасно рассердил Сергея, сказав, что в ней он похож на гаишника.
Привыкнув производить грозное впечатление, выпивший Довлатов однажды голосом Карабаса-Барабаса спросил моего маленького сына: «Ну что, боишься меня?» Однако в Америке дети, как кошки, собаки и белки, ничего не боятся, поэтому Данька твердо взял Сергея за руку и внятно объяснил, какой именно автомат ему нравится. Где-то он у нас до сих пор валяется.
Эстония для Довлатова была примеркой эмиграции. Из России она казалась карманным Западом, оказавшимся по ошибке на Востоке. Презрев карту, Довлатов помещал ее в условное пространство заграницы. Выбравшиеся из окна герои фантастического рассказа «Чирков и Берендеев» немыслимым маршрутом пролетают над «готическими шпилями Таллина, куполами Ватикана, Эгейским морем».
Это — география рекламного бюро, а не школьного атласа. Довлатову важно, чтобы прямо за сонной Фонтанкой начиналась чужая жизнь. Она настолько чужая, что тут искривляется не только пространство, но и время. Отсюда сюрреалистическая ностальгия довлатовского Бунина, тоскующего по России в прованском Грассе: «Этот Бунин все на родину стремился. Зимою глянет из окна, вздохнет и скажет: „А на Орловщине сейчас, поди, июнь. Малиновки поют, цветы благоухают“». По ту сторону границы все меняется — и строй, и времена года.
Знакомый с фарцовщиками, Сергей любил обозначать Запад гардеробными этикетками — «сорочка „Мулен“, оксфордские запонки, стетсоновские ботинки». Он и в Америке упивался названиями фирм и всех уговаривал написать историю авторучки «Паркер» и шляпы «Борсалино».
Дело было не в вещах, а в звуках. Заграница для него начиналась с фонетики. «В самой иностранной фамилии, — писал он, — есть красота». В Эстонии ее хватало, чем и пользовался Довлатов. Он вставлял в свои таллинские рассказы абзацы, будто списанные у Грэма Грина: «Его сунули в закрытую машину и доставили на улицу Пагари. Через три минуты Буша допрашивал сам генерал Порк».
Раньше на улице Пагари размещался КГБ, сейчас — контрразведка. Добротное барочное здание, как все в Таллине, отреставрировали, но телекамеры над входом остались.
Как ни странно, именно в этом нарядном доме Довлатову испортили жизнь, запретив его книгу. Неудивительно, что написанный на эстонском материале «Компромисс» — самое антисоветское сочинение Довлатова. В нем и правда многовато незатейливых выпадов, но оно, как и остальные книги Довлатова, о другом — о распределении порядка и хаоса в мироздании.