Дождь в чужом городе
Шрифт:
Когда он вернулся к столу, там сидела Кира. Заготовители наперебой ухаживали за ней. Особенно старался рыжий добродушный толстяк, которого тоже звали Степаном.
Чижегов покраснел и не поздоровался. Все эти дни он не звонил и не решался зайти к ней; когда все свершилось, он тем более был не готов встретить ее здесь.
Кира сделала вид, что увлечена общим разговором, слегка покосилась на Чижегова, не больше чем на любого другого входящего. Он сел напротив нее, к своему недопитому стакану.
— Мы не должны ждать милости от природы, — говорил толстый заготовитель, — но пусть и она от нас не ждет милости, — и первый
Она тоже засмеялась, хотя шутку эту Чижегов когда-то слыхал от нее. Потом, улучив момент, негромко спросила Чижегова, все ли в порядке? Сочувственный ее голос растворил все мучения и страхи. Что ему мешает? Как просто — надо взять и уехать с ней, поплыть пароходом, гулять по палубе, спускаться в каюту, сидеть на белых скамейках, любуясь на берега, слушать ее восторги. Отправиться на Урал, в Нижний Тагил, где у него друзья на комбинате; взяли бы там катер. Нет, сперва он показал бы ей огромный термический с новенькой автоматикой, отлаженной им, потом уже на катере, до порогов. А можно в Алма-Ату, погостить у старика Родченко, в его саду, где висят огромные яблоки… Не то чтобы жить, как он живет с Валей, а именно ехать куда-то, плыть, смотреть…
— Поздравляю вас, Степан Никитич. — Кира подняла стакан, и ровный голос ее легко выделился среди шума. — Большое дело, говорят, вы сделали.
Он мельком удивился: откуда это ей известно, да и казенная эта торжественность никак не подходила Кире, но принял все за чистую монету и по-идиотски заулыбался, замахал руками — мол, ах, что вы, ах, не надо.
Была Кира в том самом белом в синюю полоску платье, красиво-праздничная, с медными бусами, он даже подумал, что это специально ради него. Не понимает она, что ли, недоумевал он, растроганный ее наивным прямодушием.
И когда он, как полный слюнтяй, размяк, она небрежно выдала ему, выбирая, куда бы побольнее:
— Не скромничайте, Степан Никитич, от своих рук накладу нет. Да и то пора. Третий год как мотаетесь в нашу Тмутаракань. С такой докуки что угодно изобретешь… Дома-то уж, поди, проклинают Лыково… Так что с освобождением. Приходится с вас, Степан Никитич, жаль, что час поздний, а то бы выставили вас на коньячок с закуской.
Голос ее чуть сорвался, в сухих глазах полыхнуло, и все почувствовали, что происходит что-то не то. Но она откашлялась, прикрывшись платочком, улыбнулась, и сразу все заулыбались, заговорили, что коньячок кусается, хватит и белого, а Кира неуступчиво мотала головой: не жмитесь, у Чижегова премии хватит; и получилось, что премия тоже не последняя причина в этой истории, что Киру на деньги променял.
От явной этой несправедливости Чижегов побагровел, никак не мог найтись, словно стукнули его по голове. Лица размазанно плыли перед глазами. Единственное, что он видел, — отчетливо пульсирующую улыбку Киры. То маленькую в острых углах рта, то широкую, с блеском стиснутых зубов.
Так ему и надо было. По чести — следовало смолчать, пусть думает что хочет. И ведь чувствовал, что промолчать лучше, умнее, но, глядя на ее усмешку, уже не мог сдержаться.
— За отвальной, Кира Андреевна, мы не постоим, раз уж так вас волнует технический прогресс. А вот насчет Лыкова — это напрасно, городок ваш с развлечениями, не хуже других, — сладостная злость несла его бог весть куда, да он и не оглядывался. — Жалко расставаться, да что поделаешь, Кира Андреевна, интересы производства
— Государственный человек, — сказал толстый заготовитель. Кира прижалась к нему, что-то шепнув, и они оба рассмеялись. С этой минуты она больше не обращала внимания на Чижегова, словно его не было. Раз, другой пробовал он вмешаться в разговор, она презрительно кривила губы, и слова его безответно пропадали.
И без того она умела быть в центре внимания, нынче же она пустила в ход все свое искусство. С каждым из мужчин она вела свою игру, каждому что-то обещала глазами, улыбкой, позволяла держать себя за руку, обнимать.
Соперничая, мужчины изощрялись кто во что горазд. Хвастались, острили, кто-то гадал ей по ладони… Стародавние, дешевые эти приемчики были хорошо известны Чижегову, и он не понимал, неужто на Киру они могли действовать. Не замечала она, что ли, как распаленно посматривают на ее обтянутые груди. Она будто нарочно поводила ими, наклоняясь, открывая глубокий вырез. Не сразу он понял обдуманную ее игру. Все, все было у нее обдумано, вплоть до завитых пружинок волос, что приманчиво дрожали на висках. Хотелось взять ее за эти кудельки и оттаскать. Чижегов мысленно раздевал ее так, чтобы показать немолодое ее тело и вислость грудей, но почему-то эта Кира была желанней, чем та накрашенная кукла, что сидела перед ним, и было непонятно, что они все нашли в ней — разбитная, вызывающая бабенка, не больше.
Ганна Денисовна подсела к Чижегову, посетовала на разлуку. Все же привыкла она к регулярным его приездам, и в гостинице должно быть что-то постоянное…
Нехитрым своим сожалением как могла утешала его, защищая от Киры. И хотя Чижегов понимал это, ему и впрямь жаль стало навсегда расставаться с этим деревянным городком, со здешними страстями лесозаготовок, льноуборки.
Ганна Денисовна не осуждала Чижегова, у мужчин другое устройство, мужчина привязывается не к месту, а к работе. Нельзя ревновать его к работе. Женская природа иная. Женщина, особенно одинокая, она незащищенная. Ее узнать потруднее, чем прибор…
— Откуда мне их знать, — рассеянно сказал Чижегов, следя за Кирой. — Уж так сложилось, что я ни разу не был одинокой женщиной.
Он вышел, стал прохаживаться за углом.
Только что прошел дождь. Дранка на крышах блестела рыбьей чешуей. Воздух посвежел.
Хлопнула дверь, потом на перекрестке показались трое. Кира была в белом плаще, в высоких сапожках. Она громко сказала:
— …По такой грязюке… Спасибо, уж меня Степочка проводит. Как, Степочка, не откажете быть кавалером?
От этого «Степочки» Чижегова передернуло.
— Кавалеры, кавалеры, никакой нам нету веры, — придуриваясь, пропел Степочка.
Поодаль, крадучись, Чижегов следовал за этой парочкой. Стыдился самого себя. Желал, чтобы она пригласила этого толстяка к себе домой. Тогда все станет ясно. И молился, чтобы этого не было. Чтобы оставила у себя до утра. Чтобы захлопнула перед носом дверь…
У Троицкой церкви он потерял их из виду; Заметался в темноте, шлепая по лужам. Услыхал позади смех и шепот. Застыл и, осторожно прижимаясь к стене, направился к ним. Обогнул заколоченный вход, и опять позади засмеялись. Из черноты отовсюду виделись ему глаза — темные, сухие, без блеска, они следили за каждым его движением. Шелестело, шуршало, потрескивало. Казалось, где-то совсем рядом целуются, прижимаются, скрытые этой проклятой тьмой.