Дожди над Россией
Шрифт:
Я трогаю вымя, слышу пальцами: молоко упало книзу. К соскам.
Отдёрнул Борьку, зажал его ногами и снова доить. Сделал давка три – молоко обратно утягивается.
– Ка-ать, не хитри… Отдай ещё чутельку. Я пущу к тебе Борьку и отстану.
А что если?..
Ко мне пришла непохвальная мысль.
Я лёг спиной на чистую сухую лавку, взял один сосок губами, соснул. Молоко радостно потекло в меня.
Такое соседство явно не грело Борьку. Он захлёбисто сосал и всё круче поворачивался ко мне боком, напористо ладился отжать, оттолкнуть меня, всё угарней обмахивался, вертел
– Эй, Борискин! Чё сквозняк нагоняешь? – ворчу я. – Простудёхать меня хочешь?
Он прытко продолжал сосать, будто не его и спрашивали.
Я плотно сдавил сосок повыше Борькина носа. Молоко обрезалось, перестало идти к нему.
Борька преграциозно всплыл на дыбошки, со всей моченьки жахнул меня по лбу и с криком отпрянул в грязь тёмного угла.
Меня удивил не удар, малосильный, забавный. Удивило, чего это кричал Борька? От боли?
Рожки у пузырика едва проклюнулись. Мягкие ещё совсем, как пластилиновые пуговки. А лобешник у меня всё ж таки, извините, чугунный. Не бывало никаких отметин от годовалых рогатых задир. А тут тебе кроха Борька!
В другой раз я б его ударишко расценил как весёлое приглашение побрухаться. Пал бы на четвереньки, отвёл бы душу, набодался бы всласть. Да сейчас лень матушка подыматься.
Век простоял Борька в гнилом углу – старшие братцы Митрофан с Глебом посадили сарай на близкую воду, один угол вечно был сырой, пух месивом, – постоял-постоял Борька в углу и ничего не выстоял.
Я выпустил сосок.
– Не дуйся. Твоего молока я не трону.
Пугливо таращится Борька на меня, исподтиха крадётся по стеночке к матери. В мгновение опускается перед ней на колени, припадает к соску.
И Катерине не въехал я во нрав. Она опасливо прядёт ногой, старается отогнать, откинуть меня. Но сама не убегает.
Скоро она устала прясть ногой, подкорилась, мягко опустила разбитое копыто мне на грудь. Наверное, забыла, что я это я, принялась аккуратно ухорашивать сосущего Борьку. Выдирала из гладкой белой шёрстки, слизывала язвенными губами комочки репейника и прочую прилипчивую скверность.
Подсматривать негоже.
Я почувствовал себя неловко. Закрыл глаза.
Что-то доброе разлилось по всему телу.
Я боялся шелохнуться, боялся пролить то несказанное, чем наполнило меня увиденное.
Глухой плеск пастушьего кнута заставил меня очнуться. Я тихонько развёл веки. Надо мной мерно поднимался и опускался обширный рыжий живот Катерины. Всё так же стояла её задняя нога на моей груди. На эту ногу Катерина не опиралась. Длинной шёлковой бородой она гладила сынка по тоненькой спинке. Чудилось, вот-вот зазвенят колокольчиками её золотистые серёжки…
Всплески кнута летели с майдана.
Там собиралось, копилось стадо.
Я заторопился. Навспех подоил остальных коз, уляпал соски кизяком. Всё!
– Господа! Ваш выход! – зазвонисто кричу я козлятам и отдёргиваю фанерную заслонку.
Шныристые арестантики вывалились из клетухи комом. Эти от груди уже отсажены, поперёк их горячего желания сняты с молочного довольства. Они врассып кинулись к своим матерям сосать
Привычно, деловито наш козий караван вытягивается ниткой из калитки в штакетнике вверх по крутогору к майдану. Как всегда впереди державно вышагивает тяжёлая Екатерина. Рядком сыто сыплет вприбежку Борька.
«Наша Екатеринка не номерная – не первая, не вторая, не третья, – а кормит и Борьку, и меня, и всю нашу семью, – хорошо думается мне. – Без коз мы, как мушки, перемёрли б в войну… Все в совхозе выжили благодаря козам…А вот бы хорошо… Кто поставит памятник козе? И когда?..»
Я не заметил, как Борька всплыл на дыбки и весьма чувствительно мазнул меня по колену. Ах ты, козёл-провокатор!
Я пихнул бидончик за ёлку, с четверенек теперь сам ловлю Борьку лобешником. Он сердито пятится, дышит мне в лицо тёплым молоком.
– Послушайте, Борь Борич! В каких это Парижиках вас обучали сомнительным светским замашкам? То хвостом лупите в сарае по лицу, то тайный налёт среди бела дня!.. Не стыдно?
Раза три мы стукаемся лбами от души, до брызга искр из глаз и летим догонять свой караванишко.
Был ранний час.
Посёлочек тоскливо уже отходил от ночи. К кринице пробегал народец с вёдрами. Где-то отбивали и точили тохи. На майдан провожали полусонных коз с козлятами.
Семнадцатилетний увалень Васька, беспризорный кудлатый дворянин с кукурузным ломтём и зелёной бутылкой молока в полотняной сумке на плече лучезарно принимал пополнение и ужасно сильно хлопал кнутом, приговаривал:
– Цоб-цобэ-э!.. Хто напоить сёгодни мэнэ?
Он лукавил. Он знал, кто напоит. Ходил он лишь за стол. По очереди кормился у всех хозяев коз. Где ел, там и спал. А если где не было прислонить голову, брёл ночевать к себе в брошенную людьми и Богом хижинку во дворе. Отсюда и прозвище дворянин.
Василий, гуляй-нога, [45] с бегу дурашливо хлопается на колени перед Катериной, обнимает её за щёки и звончато целует в губы:
– Мне-е не надо муки,Мне не надо пива.Меня милый поцалует –Всю неделю с-сыта!Он сидит на кривых каблуках кирзовых сапог, влюбовинку держит удивлённую Катерину за уши.
– Пр-равильно я, Катюшка, пою? Пр-равильно!.. Нашу любовю и грозой не спалить! Вспомни, как мы сувстрелись… Вспомни, как ты очутилась у нас в районе… Всё, молчу, молчу… Не серчай, не серчай, что выдал наш секрет нечаем… Спеть я люблю. Только луп гляделами – дай-подай песню, как стопарик…
45
Гуляй-нога – рубаха-парень.