Дождливые дни
Шрифт:
Водитель красного, как кровь, КАМАЗа оказался человеком компанейским, жизнь повидавшим и более всего прочего ценившим добрых попутчиков. Философ- тяжеловоз: «Я еще в восемьдесят восьмом году Мишу Красноштана от Химок до Новгородского поворота вёз! Знаешь такого?»
— Умер Миша Красноштан.
— Жаль. Многопонимающий мужик был.
Дорога в дождь похожа на морской поход. Дворники на лобовом стекле размазывают океан. Марево. Насквозь вымокшая одежда высыхает прямо на теле. Чёрные джинсы, лёгкие дорожные ботинки, ремень, серая футболка с длинными рукавами, чёрные очки. В кожаном рюкзаке — деньги, пистолет с двумя обоймами, оставшаяся трава в целлофановом пакете, зубная паста, щётка, еще одна футболка, короткая тёртая до бела джинсовка, блок сигарет и две пачки питерского «Беломорканала».
Церквями и молоком. Русь.
Огромные деревья с гигантскими корзинами аистовых гнёзд. Грациозные птицы жмутся друг к другу от дождя, повернув головы вправо, где далёкой манящей полоской сверкает синий небесный просвет.
Дождь словно преследует меня. Радио весело передаёт, что в Питере уже без осадков.
Водителя зовут Борисыч. Он Борис Борисович, как Гребенщиков. О Гребенщикове слышал, разумеется, но не слушал. Вот если бы он знал, что такое электричество… С возрастом понимаешь, что лукавый гуру из Бобруйска всю свою жизнь занимался настоящим искусством. Мягким и сиреневым, как конопляный дым. От «Аквариума» всегда пахло хвоей. А его вульгарный визави Андрюша Макаревич раз за разом сдёргивал с гитарных струн добротные эстрадные хиты. Но и за одного и за другого молилась группа «Воскресенье». «Я сам из тех, кто спрятался за дверь, кто духом пал и ни во что не верит…». И кто еще был бы способен на такую исповедь… Новая поэзия начиналась на лестничных ступенях. Мне тридцать пять лет, а кажется, что семьдесят. Скорость.
Слева остается Псков.
Металлические купола парашюта со стрелами строп-лучей, устремившихся в пасмурное русское небо, в Валгаллу, куда уходят погибшие в бою или в пути войны.
Памятник Псковским Десантникам.
Теперь, вот здесь, в лефортовской камере, напротив меня, поджав ноги, сидит человек, который участвовал в том бою. Моджахед. Каранаевец. Хубиев Тамбий. Они отходили от Шатоя большой колонной. Отряд Хаттаба, отряд безногого уже Басаева, банды помельче, чеченцы, арабы, дагестанцы, казахи, таджики, карачаевцы, турки, ингуши, татары, кабардинцы, принявшие ислам славяне — тысяч шесть в общей сложности. Непрерывные бомбардировки. Взрывчатые змеи — сброшенные с самолётов рукава пожарных шлангов, набитые гексогеном. Взрыватели на таймерах. В траншеях уже не отсидишься — разорвет на молекулы. Решили отходить по единственному пути, через ущелье. Практически по бездорожью.
В ходе судебного заседания председательствующий дотошно расспрашивал Хубиева о подробностях того Шатойского перехода и об обстоятельствах боя и гибели псковских десантников. Двое из троих подсудимых рассказывали то, что видели собственными глазами… Как бились наши парни с разведгруппой боевиков, как доложили о готовящемся прорыве, как ждали помощи… И как арабы, выходившие в эфир в том же волновом диапазоне, что и федералы, вызвали на десантников артиллерийский и бомбовый удары. От имени самих же десантников. Обрезанные в ислам славяне диктовали по рации координаты высоты и вопили: «Нас осталось двое! Духи уже здесь! Вызываем огонь на себя…». Но даже после того, как свои ударили по своим, ни один из десантников не дрогнул, ни один не взмолился о пощаде, не выскочил с поднятыми руками.
На вопрос судьи о количестве потерь со стороны боевиков и Хубиев, и Понарьин ответили: «Не более десяти человек». Хубиев тогда отморозил ноги.
И всё же истинный героизм заключается не в самом факте гибели, а в твёрдой готовности пожертвовать собой. В сверхчеловеческой способности принять смерть как подобает настоящему мужчине — без паники и всхлипов о помиловании. Поэтому настоящих мужчин во все времена было ничтожно мало, и гибли они первыми. И подвиг зачастую лишён смысла, с точки зрения откормленного обывателя. Откормленному пошляку неведомо, что подвиг является наивысшим произведением человеческого духа! И уж только поэтому его совершают лишь люди духа. И ни одна начитанная тварь не вправе упрекнуть бойцов той бессмертной роты в отсутствии воли или в отсутствии смысла. Не важно, как они погибли. Важно, что они готовы были погибнуть. Не рассуждая о целесообразности этой
Вечная память.
И дождь.
И будто послесловие — Опочка — патриархально сонный русский городок с проваливающимися под землю домиками вдоль дороги. Светло и тихо.
Развилка на Полоцк и Невель.
Нам на Невель — через Невель, через последний русский город с древней каменной крепостью, невидимой с трассы, но явно ощутимой, отражённой в каких-то изначальных наших генах.
Борисыч крутанул настройку радио. «Владимирский централ, ветер северный….».
Кажется, что всё уже сказано. Визуальная обыденность исчерпала себя и сломала звук. Ни эмоций, ни впечатлений. Сравнение решёток с крестами, бесконечные этапы в самых разных вариациях… Тошно. Тошно. Дурно от этой безысходности. Ни любви, ни чувств. Пустота. Словно я уже за гранью жизни, но ещё дышу, ещё смотрю и ничего, совсем ничего не вижу. Застрелиться, что ли…
Ощущение переезда в другую страну на границе с Белоруссией отсутствует. Есть чувство перемещения в иную эпоху, возврат на тысячу шагов к декоративному социализму, где все равны лишь чувством страха. Камбэк в заложники идеи или нырок в совсем уж какую-то параллельную галактику размытых физиономий. И пропускник на российской стороне работает как-то без энтузиазма, по-советски как-то. Проверяют документы на машину и на груз, если таковой имеется. Никакой таможни фактически нет. А у меня так и вообще не потребовали даже паспорт. В окно влетела бледная бабочка-капустница, метнулась в сигаретном дыме, и уселась Борисычу на голову. Видимо, Борисыч — святой, хотя и не слышал баллад Гребенщикова. Никаких деклараций. Только квитанция о прохождении границы.
Оказалось, что Борисыч везёт в Киев клетки для волнистых попугайчиков. Полная под завязку фура птичьих тюрем. То-то я чувствую, псковские вороны глумливо так с ветвей на нас поглядывали. Злорадствовали.
«А за окном алели снегири и на решётках иней серебрился. Сегодня не увижу я зари, сегодня я последний раз побрился…» — радио. Народный хит.
Километра через полтора — граница с Белорусской стороны. Транзитная страховка обошлась Борисычу долларов в сорок. И всё.
Существенное улучшение дороги.
Аккуратные домики, раскрашенные колодцы, изразцы, чисто, пьяных не видно. В придорожной деревне продаются картины, выложенные осколками пизженного янтаря. Торговля идёт тайно.
К остановившемуся у придорожной закусочной авто подскакивает фольклорно-выряженная бабулька и приглашает зайти в хату. Вот там и впаривают ошарашенным гражданам те самые янтарные произведения — с пошлыми до судорог сюжетами.
Витебск — родину Шагала — огибаем по окружной. Я не еврей, но тосковать умею. И Шагал мне понятен, хотя и безразличен. Близок только «чёрный» Шагал.
Гомель. Мебель, спички. Проходим мимо.
Граница с Украиной.
Возможен шмон с собаками.
Всё показушно строго. Видимо, много берут.
Говорю Борисычу, что попытаюсь преодолеть пограничные заслоны пешим ходом. Он понимающе кивает и показывает жестом, чтоб ждал его на той стороне.
Дождь гнался за мной через всю Белую Русь, но здесь, на границе с Малороссией, мне показалось, что я сумел сбежать от этой жидкой грусти. А может быть, это дождь сбежал от меня. Может быть я не убегал, а напротив — гнался за этой хмарью, за тёмным беспросветным небом, за непрекращающейся тоской… Гнался, как отчаянно разочарованный сталкер, которому так и не удалось привести в комнату исполнения желаний личность такого масштаба, такого Александра Ипсиланти, от замысла которого сбылись бы все надежды и желания всех несчастных людей. Нет, Ипсиланти мелковат, хотя и потряс Сашу Пушкина до встречи с заговорщиками из «Союза благоденствия». «Граф! Все мои стихи сожжены». Но не отыщешь в колонизированной толпе такого гиганта. И когда такие души сваливаются с Олимпа в наш животный мирок, то мы узнаём о рождении новой религии или о появлении отменяющей прошлые устои доктрины. И если бы я обладал даром истинной поэзии, мне всё равно не удалось бы выразить эту душераздирающую тоску по божеству. Лишь описал бы, как тычемся мы во тьме, слепые и чувственные.