Дождливые дни
Шрифт:
— Локалку ты на зоне блаткомитету скоро открывать будешь!
— Ну что ты, Вадюша, ну что ты! Ты ж такой человечище душевный, просто сама доброта! Почто кошмары такие наводишь… прими вот горилочки домашней. Жинка моя специально для меня эксклюзивит… на корочке лимонной, — ряженый цыкнул подельнику, и тот шустро, как хорёк, нырнул в «жигулёнок» и выволок пол-литровую банку со стерильно прозрачной золотистой жидкостью.
— Спаси. Господи, спаси Господи, — ответил Вадим, принимая дар и передавая его мне. — Ждите, скоро будем.
Скоро будет Запорожье… Тягуны, подъёмы, спуски.
И ливень.
Новая пелена влаги. Видимая вселенная размыта,
Но для героя необходим подвиг, иначе цепь совершённых в повседневности поступков рассыпается на отдельные звенья, каждое из которых само по себе опустошено и обезображено бессмыслием. Фрагментарное жизнеописание, пожалуй — единственный выход для тех, кто скитается в поисках подвига, но так и не находит его. В философии официанта, герой — это тот, кого можно ловко обсчитать, манипулируя его презрением к мелочам. Пустота. Душа разрывается, лопается, и на мокрый июльский асфальт падают разноцветные ошмётки воздушных шариков — имитация праздника.
Никчёмное торжество.
Но кто же решил, что на рассечённых доспехах героя должен лежать непременный налёт идиотизма… Как атрибут. Как отличительный признак. Это полумёртвые черви тоталитарной пропаганды всё ещё копошатся в наших тушах, всё ещё жуют разум, всё ещё прогрызают канавки-тоннельчики в затвердевшем сознании, тоннели, по которым волочатся революционные бронепоезда, шастают кровавые пионеры Павлики, колонны книжных поселенцев всё ещё передают с рук в руки кумачовый гроб с трупиком Николая Островского, а рядовой Матросов всё бросается и бросается на одну и ту же амбразуру.
И не дай нам боже когда-либо узнать, что герой в детстве ел козявки и писался в марлевые подгузники! Образ немедленно померкнет, а подвиг превратится в жест отчаяния. — Ещё бы. Ведь он мочился в кроватке, а под простынью у него была постелена клеёнка. Какое уж тут величие личности… Так, в лучшем случае — жертвоприношение. А если герой по пьяни обоссался? Ну, оправдывает, конечно… Но всё равно — репутация подмочена. Так что подавайте нам такого Зигфрида, от биографии которого неприятные запахи не исходят! Безупречного подавайте, огранённого, отполированного и покрытого бирюзовым лаком. Бога — короче говоря.
А я — герой в консервной банке.
В консервной банке космоса, внутри которой находится консервная банка планеты Земля, внутри которой летняя Россия, с консервной банкой рвущегося к морю «мерседеса», где два млекопитающих болтают ни о чём.
Серовато-жёлтое влажное июльское утро сочится по наглухо завинченным автомобильным стёклам.
Начинается ещё один никчёмный день. День, не способный принести ни лично мне, ни жизнерадостному Вадиму, ни всему человечеству в целом ничего, кроме ещё одного разочарования, ещё одной боли, ещё одной потери, ещё одной войны и пляски на костях побеждённых.
И Запорожье — город мертвецов. Бензоколонка. Остановка. Я не выхожу из машины. С навесов льётся небо. Из-за приоткрытой двери придорожного магазинчика доносятся прерывистые вопли местного эФэМа на неразборчивый текст песни и ритм, напоминающий монотонные удары валенка по перевёрнутому ведру. Там идёт непрерывный процесс жизнедеятельности. Кто-то, неведомый мне, такими вот звуками заявляет о своём существовании в этом, кишащем индивидуальностями мире. Я же, вынужденно покинувший стационарный Райх, теперь тих и беззащитен. Призраки несбывшихся надежд и блуждающие тени сомнений пробираются сквозь черепные кости, транслируют себя, сменяются, как девушки в кабриолете Джима Моррисона, и не позволяют сосредоточиться. Простите, если вы нашли меня кричаще хаотичным. Всё же мой мир — это не горняя обитель Брахмы. Это уравновешенный ад для солнечных зайцев. И нужно быть дэзовским столоначальником в состоянии сатори или облучённым подводником, или оторвавшимся от станции астронавтом, или трудновоспитуемым ваххабитом, наконец, чтобы не грустить в дождь, вжавшись в продавленное кресло автомобильного аббатства.
Клаустрофобия, стремящаяся к клаустрофилии.
События собственной жизни ограничены рамками восприятия. То, что ещё не осмыслено, — разглашению не подлежит. Но всегда остаётся право на эксперимент. И если всё в своей жизни подвергнуть аннигиляции — словно при столкновении вещества памяти с антивеществом ничтожности воспоминаний — так вот, если всё стереть и оставить один только образ, одну только вспышку — Оксану — то этого строительного материала будет вполне достаточно для возведения мемориала всем тем, кто потерял свою любовь.
И глупо жить надеждой. Ничего нет. Ничего не будет, кроме математических расчётов. Бензин вольётся в бак, и мы снова помчимся в никуда — я в Симеиз, к осколкам Ай-Петри, осыпавшимся в Понт Эвксинский, а Вадим — к своим грузовикам, набитым контрабандным турецким шмотьём, которое приносит деньги, но деньги не приносят ничего, кроме ещё большего опустошения. Твёрдо концентрированная власть каннибалов. Потому что низость человеческая свирепствует не в коммуналках с облупившимися потолками и не в удушливой трамвайной толчее, и не в бетонном льду тюремных камер, и не в безумных героиновых притонах… Там обнажается горе человеческое, в ужасе своём и уродстве своём. А низость и мерзость обучены хорошим манерам. Низость и мерзость всегда чистоплотны, всегда — из химчистки. Всегда пунктуальны и крайне значительны, блядь… Они заботливы и поразительно умны. И если вы когда-нибудь узнаете об учреждении Фонда По Спасению Человечества, не сомневайтесь — скоро наступит пиздец. Его завершающей фазой займутся сотрудники Фонда. А бессистемно разбогатевшего Вадима — как инородный элемент в системе глобальных бухгалтерских ценностей — они, несомненно, истребят в период коммерческой чистки. И, чувствуя это, спецназовец Вадим смеётся над своим героизмом:
— Какие там подвиги… Слушай. Малаховка подмосковная. Поступает вызов: два киллера, вооружены, оба находятся в федеральном розыске за убийство, ясное дело. Засели на даче. Короче, коттедж двухэтажный довоенной постройки. Там раньше евреи жили. Ну, знаешь, Малаховка — подмосковный Тель-Авив. Ну вот. Дача эта двухметровым забором обнесена.
Четыре утра. Светает. Небольшой такой туманец. У нас группа из двенадцати человек, все рассредоточились вокруг забора. Я и ещё двое — с фасадной стороны. Смысл был в том, чтобы тихо, как можно тише, как можно незаметнее перебраться через забор, засесть перед зданием и ждать команды. И как только поступит команда «Набат!» — проще говоря, в двери, чтоб те не успели огонь открыть.