Дракон из Перкалаба
Шрифт:
В маленьком своем кабинете Сергей по рации передавал вниз:
–Товарищ полковник, докладывает начальник погранзаставы «Брудный Дол» майор Таранда. На вверенной мне заставе за прошедшие сутки никаких чрезвычайный происшествий не случилось, и весь личный состав заставы — в наличии.
Выжла вернулась через несколько дней, обессиленная, обезвоженная. Сразу же бросилась в конюшню, проведать Катуну. Тот водил мордой по исхудавшему боку собаки, терся шеей о собачью холку, пока Выжла жадно, громко, захлебываясь, лакала воду из ведра. Она была очень голодна, но на еду не набрасывалась, ела спокойно, не торопясь, с достоинством. Сначала отоспалась в конюшне под неусыпным взглядом друга своего Катуны, а потом снова улеглась у гостевого домика. Ждать. Время от времени наведываясь
Поскольку она никого не подпускала близко, никто, кроме Сергея, и не заметил на ее ошейнике диковинную медальку в виде истертой и даже потерявшей форму старинной монеты.
Тяжело ступая, вернулся в свою одинокую хату дед Алайба.
Старая Василина перестала появляться в селе межи люды, а потом сказали, кто к ней за травами ходил, чтоб скотину подлечить, что старуха сильно заплаканная, выглядела несчастной и беззащитной, дрожала мелко, еле ходила, нужных трав не дала, потому что не было у нее сил в горы ходить и травы те собирать. Говорили, что она слегла.
Глава четырнадцатая
Проща
Маленькая это была совсем хата, даже меньше, чем я представляла себе, старая, но беленая и чистая.
Пожилая женщина вышла мне навстречу, поздоровалась тихо «Слава Иисусу», выслушала и скорбно покачала головой, когда я попросила поговорить с Василиной.
–Ну зайдить до хаты, — пригласила она.
Василина лежала в простынях и лижниках, одеялах из шерсти овечьей, тяжело и часто дышала. То ли спала, то ли в забытьи была.
Я кляла себя за нерасторопность, что сразу не поехала, откладывала, побаивалась. Глядя на бедную Василину, я поняла, что ничего уже не узнаю. Не выясню то, зачем ехала сюда, не смогу спросить ни о Владкиной судьбе, ни о Владкином уходе, ни про «три воды».
Я растерянно немного постояла и, когда уже повернулась к двери, чтобы тихо выйти из хаты и никогда сюда не возвращаться, услышала еле уловимый шорох. Оглянулась и увидела, что Василина пришла в себя и тянется рукой к кружечке с водой. Я сначала выбежала на крыльцо позвать женщину, которая пригласила меня в дом, но ее нигде не было. Тогда я вернулась обратно; Василина смотрела так умоляюще то на меня, то на чашку, что я кинулась к ней в угол хаты, присела на постель, одной рукой подняла ей голову в белом платке, а второй аккуратно напоила ее из маленькой керамической шоколадного цвета чашки с домиками. Бедная Василина вместе с чашкой обхватила слабенькой тонкой ручкой мои пальцы и пила маленькими птичьими глоточками, долго пила, внимательно и здраво разглядывая меня из-под опущенных ресниц. Потом легла на подушку, вздохнула глубоко, устало и удовлетворенно, как будто сделала очень большую и тяжелую работу, еле слышно прошептав:
–Йой, варе, лыхо-лыхо… (Ой, большая беда-беда.)
Я посидела еще рядом с ней, надеясь, а вдруг можно будет о чем-то спросить, но Василина закрыла глаза, опять впала в забытье и часто-часто тяжело задышала. Странные ходики без стрелок на стене над Василининой кроватью тикали неровно и очень громко, оглушительно громко, и вдруг заскрипели, внутри лопнула со звоном какая-то пружина, и часы замолчали. Было так невыносимо страшно, что я выскочила из Василининой хаты и побежала вниз, в село, к своей машине, чтобы уехать побыстрей домой и забыть-забыть все, что видела, забыть навсегда, но меня догнала и окликнула та самая женщина, печальная Василинина родычка. Она спешила следом за мной по тропинке, переваливаясь, спотыкаясь, задыхаясь и причитая. Собственно, она ничего и не сказала. Догнала меня с рушником скомканным и чем-то еще в руках и растерянно остановилась, хватая открытым ртом воздух… Она молчала. И я ни о чем не спрашивала. Чего спрашивать. Все и так было ясно — Василина ушла.
Владкино исчезновение все не давало мне покоя, и через какое-то время я решила поискать деда Алайбу. Но на старом месте его не оказалось. Люди говорили, что после ухода Василины он еще пожил недолго в своей хате, а после убийства мольфара Михая накрепко заколотил и свою хату, и хату Василины, перенес свои улики куда-то на высокие луга и сам туда же перебрался, забрав с собой лошадь и всю прочую дробьету — несколько овец, забрал собак и двух древних старух-кошек, свою и Василинину. Тогда я встретилась с Лесей, у нее была какая-то случайная фотография Алайбы — вот в нем-то, в том самом старике на мутной любительской фотографии я и узнала своего хованца. А потом мне рассказала Леся, что ушел Алайба высоко и людей избегает, спускается в долину только на яблочный Спас — обменять мед на яблоки да муку. Он, изредка только приходя к Лесе на подворье, где мы однажды встретились — случайно или неслучайно, приходя и принося детям мед да цветочную пыльцу, озабоченно, но коротко сокрушался, что расширился мольфарский круг черных язычников в долине, что чует он — сгустилось и умножилось их влияние, что страдают от них люди и звери, потому что — так объяснила мне Леся — зависти, жадности и злобы вокруг становится все больше и больше. А белые мольфары и дети их частенько на искушение поддаются, спускаются вниз, идут жить в города, серыми порохами покрытые, служат в наймах у власть имущих и быстро теряют все, зачинателями рода нажитое и детям отданное: силу, знания, покой, доброту, сострадание и себя. Потому что мольфар не может уходить от горы своей, от земли своей. Становится он как чахлый, никому не нужный, пересаженный в чужую землю, погибающий экзотический цветок. Но чудеса есть, сказала мне Леся, они есть, они до сих пор рядом. Главное, сказала Леся, насколько ты открыта и хочешь ли ты их увидеть.
В начале этой книги я говорила, что боюсь забыть дорогих мне людей, ушедших туда, за Браму, боюсь забыть их выражения лиц, их улыбки, голоса. Я часто пересказываю себе их жизни, их поступки. Пересказываю себе и родным людям. Вот об одной — такой мне милой и дорогой — я рассказала и вам.
И не дает мне покоя мысль — почему так резко изменилась моя жизнь после Владкиного ухода. И был ли кто-то еще, после моего поспешного бегства из Василининого обыстя, после того, как остановились часы, был ли кто-то, кого потрогала своей холодеющей рукой умирающая мольфарка. Или я оказалась последней? По крайней мере, ничего мистического или таинственного после той поездки в Перкалаб я в себе не почувствовала. Да и откуда? Я ничего такого не умею, на научена и не собираюсь учиться. Так я успокаиваю себя, но тем не менее иногда думаю: а вдруг и мне хоть немножко, но назначено?!. И пусть моя служба скромная и небольшая, но зато она ответственная и пожизненная. И служба эта — помнить о них. О тех, кто ушел. Мне назначено, — я абсолютно в этом уверена, — мне назначено хранить память об их добрых и умных лицах, их ясных жизнях, их странных и красивых поступках.
Моя служба — молить об их проще, отдавать за них поману и любить их так глубоко и нежно, как будто они все еще рядом. Любить до последнего моего часа, до последнего моего шага за Большую Браму…
Вместо послесловия
Да, я придумала Владке другой уход… Я придумала его однажды ночью. Еще утром мы с ее сестрами, как всегда весной, сажали анютины глазки на ее могиле, а ночью я придумала ей другой уход. И заканчиваю я эту мою повесть тоже ночью.
Спит спокойно мой город, спят мои дети. Спит Владкина крестница Ирочка и ее маленький сыночек. Спит верная Владкина подруга Светка, сладко спит мальчик Назар, крепко зажав в одном кулачке старую монету, а в другом — подаренную Алайбой странного вида дощечку, похожую на плоскую ложку с дырочкой на широком ее конце. Спит майор Сережа Таранда и его прелестная жена, зеленоглазая Люба. Люба еще не знает, что через шесть с половиной месяцев у нее родится мальчик, и Сережа назовет его Владиславом. Роды будут преждевременными, сложными, потому что будет зима, густой туман, санитарный вертолет не сможет сесть на площадку около заставы, но, к всеобщему удивлению, на Брудный Дол то ли случайно, а то ли нет, в сопровождении старой собаки Выжлы ко времени сильных схваток подымется с долины женщина, спокойная, уверенная, немного уставшая Леся. С ней придет студент-медик Пантелеймон. Они оба, Леся и ее сын, спокойно и уверенно примут Любиного и Сережиного мальчика.
Люба спит. Она еще ничего не знает.
Смятенно подрагивая ушами, боязливо пофыркивая, спит в своей конюшне на заставе Брудного Дола старый конь Катуна. Где-то высоко в горах дремлет одинокий Ива Алайба. Его и Василины сильно одряхлевшие, давно беззубые мачки — черные верные кошки, греют его колени, свернувшись в мягкие уютные бублики, ласково переминаясь передними лапами и мурлыча.
Мирно почивает спасительный Шурденский перевал, куда никогда не добирается по весне разгулявшаяся губительная большая вода карпатских рек. И люди, и звери спасаются, поднявшись по нему и спускаясь на другую сторону. Спят под равнодушно мерцающими звездами величественные горы. Спят мои Карпаты.