Драма советской философии. (Книга — диалог)
Шрифт:
Ильенков писал и говорил только искренне. Искренне порой и «пересаливал» в спорах с уничижающими философию. Искренне не соглашался и со своими единомышленниками (хотя это еще большой вопрос: могут ли быть у философа единомышленники — философы?). Особенно тогда, когда они, как ему казалось, теряли верные ориентиры на диалектику мышления и ее продуктивный историзм. И был он однолюб, упрямо работал над проблемой творческого воображения как истинно человеческой — сущностно человеческой! — основы всех прочих субъективных сил души, а тем самым и всего осознанного бытия людей — всего реального процесса их жизни. Он и всего себя без остатка посвятил истории всеобщих способов рефлексии людей на их изначальную, принципиальную общность и ее
В общем обзоре его трудов и взглядов в данном случае мне нет нужды. Да и в любом случае полезнее перечитывать самого автора — книгу за книгой, статью за статьей… И перечитывать именно теперь, когда в туманную глубину ушедшего времени ушли и наши старые нервные споры, когда на поверхности философских штудий иные сюжеты, иные способы и методы их осмысления и репрезентации. Перечитайте непредвзято Ильенкова, коллеги, вдруг и вам покажется, что к нашим сегодняшним проблемам, к их истинно философскому пониманию ведут те пути — дорожки, которые прокладывал в свое время и Эвальд Васильевич Ильенков!
Но — к делу. Что же собой представляет школа Ильенкова? В далекие 50–е и 60–е годы первой для нас школой свободной философской мысли было и личное общение с ним, и знакомство с его «Диалектикой абстрактного и конкретного в «Капитале» Маркса», с его статьями в так называемых коллективных монографиях и сборниках по диалектике. А началось все с обсуждения (и осуждения) на нашем факультете, а затем и почти всем монолитным философским сообществом, знаменитых в то время «Тезисов», по провокационной просьбе ответственных работников факультета написанных им и его другом Валентином Коровиковым. Две — три странички машинописного текста сразу же стали основанием для обвинения авторов в… гно — сеологизме. Чёрт его знает, что это такое! Но любой ярлык, в трусливом ажиотаже правоверия навешиваемый дураками на умного, именно дураков делал незаметными, более того — единственно социально — возможными в своей всех убеждающей нормальности30.
Можно сказать, что увенчались успехом первые же попытки выдать именно за школу некую «систему взглядов и убеждений» самого Ильенкова и немногих, тогда открыто примкнувших к нему, к тому же «отредактированную» и обструганную до примитивной философской пошлости. И именно потому, что гносеологизм стал школой, шума получилось много. Прошел этот шум и по кафедрам философии вузов, где тогда не мало было совсем еще свежих «философов», преподававших историю ВКП(б) до выделения этих кафедр из общих кафедр марксизма — ленинизма и особо специализировавшихся на четвертой главе ее «Краткого курса» (см. выше). Большевистская критика всех и всяческих уклонов была у них в крови, и на партийных собраниях они всегда были первыми и самыми яростными, расправы требующими хулителями любого проявления ревизионизма31.
Но и потом, еще лет двадцать, то там, то здесь возникали отголоски этого шума: «Ильенков, ильенковцы… как же! Знаем!» Долой!» В Институте философии прямо ему в лицо, а заочно — на философском факультете МГУ, на вузовских кафедрах философии, несгибаемые марксисты — ленинцы с какой — то необъяснимо личной неприязнью, чуть ли не с ненавистью, обвиняли убежденного, страстного марксиста Ильенкова в измене марксизму, в гегельянщине, платонизме и вообще во всех ревизионистских преступлениях.
Когда я вспоминаю то время и тех людей, то просто не могу не почувствовать правду Мастера, открывшего для себя и для нас самую суть и природу их ярости. Помните?
«…Статьи, заметьте, не прекращались. Над первыми из них я смеялся. Но чем больше их появлялось, тем более менялось мое отношение к ним. Второй стадией была стадия удивления. Что — то на редкость фальшивое и неуверенное чувствовалось буквально в каждой строчке этих статей, несмотря на их грозный и уверенный тон. Мне все казалось — и я не мог от этого отделаться, — что авторы этих статей говорят не то, что они хотят сказать, и что их ярость вызывается именно этим™2.
(Говоря об Эвальде, смело можно было бы строго по тексту продолжить исповедь Мастера: «А затем, представьте себе, наступила третья стадия — страха. Нет, не страха этих статей, поймите, а страха перед другими, совершенно не относящимися к ним или роману вещами. Так, например, я стал бояться темноты…«33. Да, не могла и у моего героя не наступить третья стадия. Может быть, прежде всего он стал, как и Мастер, бояться именно темноты. Да и как не бояться ее — арестовывали — то ночью. Эвальд, как и Мастер, — не герой «без страха и упрека», но и тогда он остался самим собой, то есть прежде всего — философом).
Ярость тех защитников марксизма — ленинизма от школы Ильенкова явно была той же, вот уж поистине трусливой, природы. Как и подобные им персонажи великого романа Михаила Александровича Булгакова — поэты, критики, работники редакций и т. п. сталинские инженеры человеческих душ, наши коллеги — партийные философы того времени, воспринимали работы Ильенкова личностно болезненно. Да, точно так же, как и другие «герои» Булгакова, но уже из «Записок покойника» — все эти Ликоспастовы, Агапёновы и… тогда даже подумать было страшно — Бондаревские34. Это их нутряной голос: …Да откуда он взялся?.. Да я ж его и открыл… Тот самый… Жуткий тип… Бьешься… бьешься… как рыба об лед… Обидно!'3
Что же это получается, в самом — то деле: они написали «Хлеб», «Бруски», «Время — вперед!», «Кавалер Золотой Звезды» и т. п. эпохальные романы социалистического реализма (в нашем случае — они разгромили меньшевиствующих идеалистов, вейсманизм — морганизм, кибернетику — публичную девку империализма, издали миллионными тиражами учебники по марксистско — ленинской философии), а тут приходит какой — то серый пиджак… и на тебе — роман, пьеса (в нашем случае — статьи и книги о диалектике рефлексивного мышления)… Да такие, что… А какие, позвольте спросить, — вдруг явно талантливые?
— Да, именно такие, и это было слишком явно…
Только ведь для «критиков» дело было и есть не только и даже не столько в том, что Мастеру, Максудову или Эвальду Ильенкову, или Мерабу Мамардашвили благодаря их таланту могла светить прижизненная слава, способная затмить их великую славу, самой партией провозглашенную… Но они же, все эти латунские и ликоспастовы, сами и первые прекрасно понимали, что именно старателям высокой культуры духа тогда ничего не светило, кроме партийного же осуждения, а тем самым — и всенародного проклятия… Как Анне Ахматовой и Михаилу Зощенко, Сергею Прокофьеву и Борису Пастернаку, и все другим большим и малым, но Мастерам. И как же было тут им не выскочить вперед всех со своим личным и профессиональным долгом перед партией и народом — со своим литературным, музыкальным, философским и т. п. обличительным и разгромным пафосом, когда где — то на самом дне души болит как суррогат совести их личная и профессиональная самооценка: нет, так, как этот серый пиджак, я не могу, и никогда не сумею, хоть убейте меня…