Драматические произведения. Повести.
Шрифт:
Это было осенью. В полку были дозволены годовые и полугодовые отпуска. Туман на другой день приходит и говорит, что он представлен в отпуск на полгода и просит меня, чтобы я не препятствовал.
— Схожу, — говорит, — до дому, чи не легше буде.
— Иди, — я говорю, — с богом, — и наказываю ему, когда будет идти через Глухов, чтобы зашел на мой хутор посмотреть, что там делается.
— Добре, зайду.
Через неделю ему выдали билет, и он, простившись со мною, ушел.
Напрасно ожидал я результата от моей публикации, — ничего не вышло. Спустя месяца три после ухода Тумана в отпуск в одно утро докладывают мне, что Туман приехал. Я удивился, что так скоро. Выхожу на двор, смотрю, из небольшой одноконной рогожанои кибитки высаживает Туман
— Найшов! найшов! ваше высокоблагородие!
И действительно, это была Варочка. Но какая разница между прежней Варочкой! — обветренная, худая! Она отдала ребенка на руки Туману и, как помешанная, бросилась к моим ногам и зарыдала. Дитя проснулося на руках у Тумана и заплакало. И он, приголубливая его, понес в свою комнату. Я поднял рыдающую Варочку и повел ее вслед за Туманом.
На другой день Туман принял опять в свои руки мое хозяйство, и все у нас в доме пошло попрежнему. Однажды после рапорта я спросил его, где он нашел свою Варочку?
— Де найшов? — отвечал он мне. — В Молози {257}, в тюрьми.
Любопытство мое не совсем было удовлетворено его ответом, но я знал, что он не охотник был до подробностей, то и не расспрашивал его. Некоторое время Варочка никуда не выходила из своей комнаты, и даже от меня она пряталась. Мне тоже как-то казалося неловко к ним заходить. У Тумана я каждый день спрашивал о ее здоровье и о здоровье дитяти, и он отвечал мне:
— Благодарить господа милосердого — обое здорови.
Я соскучился по Варочке и однажды, отпустивши фельдфебелей, зашел к ним в комнату, и, как прежде бывало, Варочка читала житие Варвары-великомученицы, а Туман сидел напротив нее и нянчил на руках Еленочку. Я никогда не забуду эту истинно нравственную картину!
После моего визита, на другой день, Туман пришел ко мне, по обыкновению, и после рапорта сказал:
— Ваше высокоблагородие! Я думаю оженыться, щоб люды головою не кивали та пальцями на нас не показувалы.
«Благороднейший ты человек», — подумал я и в тот же день испросил ему у полкового командира позволение, а в следующее воскресенье я присутствовал на свадьбе Тумана в виде посаженого отца.
Варочка и после свадьбы долго еще все была грустная, задумчивая и никуда не выходила, кроме церкви. Тумана она попрежнему называла своим татом и часто плакала, глядя на него, когда он ласкал ее Еленочку, как будто свое родное дитя. Мало-помалу она как будто начала забывать свое прошедшее, стала заходить в мои комнаты, сначала в мое отсутствие, а потом и при мне. Белье мое и все, что требовало женского глаза, она взяла под свою опеку, и лучше и аккуратнее хозяйки требовать нельзя было. Однажды поутру приходит она ко мне с Еленочкой на руках, веселая такая, счастливая. Я предложил ей чашку чаю, посадил около себя и стороною повел речь о том, как она убежала и где была спрятана капитаном до поездки в Вологду. Сначала спросил я ее, бывает ли она у фельдшерши.
— Никогда не бываю, — отвечала она.
— Почему же ты не бываешь? — спросил я. — вы были такие короткие приятельницы.
— Хороши приятельницы! Она гнусная, лукавая женщина! Если бы не она, я бы до сих пор ничего не знала. Это она все наделала, — и Варочка заплакала.
Немного погодя я сказал:
— Да, таки порядочных хлопот ты нам тогда наделала: бедный Туман чуть в могилу не отправился. Но я до сих пор не могу понять, где ты была спрятана, потому что я тогда все мышьи норки перерыл в городе. Расскажи, сделай одолжение, как это так случилось?
— А вот как, — сказала она, утирая слезы. — Помните, в тот день первый снег выпал. Фельдшерша, будь она проклята, подговорила меня покататься с нею вечером, я и ушла к ней без спросу и свечу и книгу оставила на столе: думала, сейчас ворочуся, и никто не будет знать, где я была. Прихожу я к фельдшерше, а у нее самовар на столе. Она налила мне чашку чаю: чай был такой вкусный, что я попросила и другую,
— Где я?
— У добрых людей, — отвечала она.
— Как же я здесь очутилась?
— Тебя на улице подняли: знать, шальные кони из саней выбросили. Не нужно ли тебе чего? — спросила она, ставя на стол свечу.
— Не нужно ничего, — отвечала я, и старуха взяла со стола свечу и вышла вон, защелкнувши на крючок двери за собою.
Я все думала, где я и что со мною хотят делать? Долго я думала и, наконец, опять заснула. Когда проснулась я во второй раз, то уже свету в скважинах не видно было, голова у меня не то что болела, а кружилась, хуже всякой боли. Я стала плакать. Вошла опять та же самая старуха со свечой и начала меня утешать, предлагая мне чаю и разных лакомств. Я отказывалась и только просила ее, чтобы она сказала мне, где я. Спрашивала про вас, про тата, про город наш — далеко ли он. Старуха отвечала, что ни вас, ни тата не знает, а про такой город побожилася, что отроду и не слыхивала. Потом предложила она мне чаю, — я отказалась; предложила ужин — я тоже отказалась. И старуха зажгла лампадку перед образом и вышла из комнаты. Я вскочила с постели и бросилась к двери, но старуха успела ее защелкнуть на крючок. Немного погодя послышался за дверью мужской голос. Голос был мне знакомый, но я не смогла припомнить, где я его слышала. Голос спрашивал:
— Ну что, ей лучше теперь?
И старуха отвечала:
— Все равно, батюшка, бредит и мечется.
— Ну, хорошо, — говорил тот же голос, — я ей завтра лекаря пришлю.
«Неужели это они обо мне говорят? Неужели я в самом деле нездорова?» — подумала я. Лекарь, однако, не приходил, и я успокоилась.
Долго, долго я сидела в этой проклятой тюрьме. Я чуть было с ума не сошла от скуки: кроме отвратительной старухи, я во все это время никого не видала. Только уже за день перед тем, как взять ему меня с собою, вошла ко мне фельдшерша с узлом в руке. Я, как родной матери, обрадовалась ей; она принялась меня утешать и сулить мне бог знает какие радости в будущем, с тем только, чтобы я во всем ей покорилась. Она предложила мне остричься и одеться в мужское платье. Я было отказалась, но она пригрозила мне вечною тюрьмою, и я повиновалась. У ней с собою были ножницы, и она сейчас же остригла мои косы. Господи, как я тогда плакала! Потом вынула из узла мужское платье и одела меня и только начала было восхищаться мною, как я хороша в этом наряде, как вошла старуха и сказала: «Приехали». Мы поспешно вышли на двор. Уже было темно, за воротами стояли две кибитки — одна большая, а другая поменьше. Усадила меня фельдшерша в большую кибитку, перекрестила, и лошади тронулись с места, остальное вы уже знаете, — проговорила она и заплакала.
Вскоре началася польская революция {258}, и нашему корпусу велено было двинуться в Литву. Я отослал, что было лишнее, к себе домой на хутор и уговорил Тумана, чтобы он и Варочку с ребенком отпустил ко мне на хутор с обозом. Он так и сделал, и мы двинулися в поход налегке. По окончании кампании я взял отставку в чине полковника, а в скором времени вышла отставка и Туману, и он пришел ко мне на хутор. Я думал было его сделать у себя приказчиком, но так как мне самому делать было нечего около моего мизерного хозяйства, то я и отдал ему в содержание корчму, что около Эсмани, бесплатно, за прежние его услуги, и Викторкови моему завещал то же делать, когда меня не станет.