Драматические произведения. Повести.
Шрифт:
Вздрогнуло сердце не одного чернобрового косаря при виде этих зловещих вих. Не один из них припомнил страшные, трагические рассказы про бесталанных покрыток. А жницы! О мои родные жницы! Никакие кровавые драмы вас не научат! Новина — ваш проклятый идол, новина, перед которым вы кладете все, часто честь, а за нею и жизнь свою бесталанную!
С поклоном и честию встретил жниц седоусый Влас, отец прекрасной Лукии, и просил их милостиво зайти к нему в оселюи повечерять, что бог дал.
Жницы с песнями вошли на двор, а на дворе уже на зеленом спорышебыла разостлана большая белая скатерть. Девушки, по приглашению хозяина и хозяйки,
В продолжение ужина отец и мать Лукии сидели на призьбеи любовалися своей единственной прекрасной дочерью. Через край полною счастия жизнию их сердце билося, глядя на свою Лукию.
А она, как приветливая хозяйка и услужливая работница, угощала подруг своих со всею прелестию наивной простоты.
После вечери девушки, помолясь богу и поблагодарив хозяина и хозяйку и свою молодую подругу за вечерю и взявши венки, чинно вышли на улицу. А на улице под частоколом и под вербами дожидали их их чернобровые косари.
— Иды и ты, моя доненько, на улыцю, поспивай з дивчатами.
— Не хочется мени, моя мамо!
— Чому ж тоби не хочется, мое серденько? Може ты утомылася, то ляж, засны.
— Я ляжу спать, мамо.
— Пострывай же, я тоби постелю постелю.
И мать постлала постель своей утомленной дочери и, перекрестя, уложила ее спать.
Лукия, утомленная дневным трудом и вечерним счастием, немного повертевшись на постели, заснула.
А усталые подруги ее всю ночь простояли со своими чернобровыми косарями под вербами и под калинами, припевая:
Вийди, Грицю, на улицю
I ти, Коваленку,
Постошо пщ вербою
Вкупочщ тихенько.
Если бы на завтрашний день не вступили уланы в село, то вся бы эта история могла и кончиться одной идиллией, а уланы, только что вступили, — сейчас завязали драму. Вследствие чего и прошу моих слушателей пропустить мимо ушей по крайней мере год и обратить снисходительное внимание на картину следующего содержания.
Верстах в пяти, а может быть и больше, по левую сторону Ромодановского шляху (из Ромен же едучи), как раз против описанного мною села, лежит пологая широкая равнина, такая широкая и длинная, что горизонт ее в тумане теряется, а в летние жаркие и тихие дни то бывают и миражи, как будто бы в необитаемых, бесплодных и безводных степях киргизских. Вся эта долина испещрена разноцветными нивами и уставлена темными могилами, формою и величиною похожими на те могилы, что между Киевом и Васильковым, на Белокняжем поле {17}. Я это говорю потому, что из Киева в Одессу более проехало людей, интересующихся отечественными древностями, нежели из Ромен в Кременчуг. Ромодановским шляхом, как известно, ходят только одни чумаки, а чумак простой человек, какое ему дело до каких бы то ни было могил? Он может только задать себе вопрос: «Чиим то трупом вас начинено?» — или, задумчиво глядя на темные могилы, запоет однозвучно, монотонно.
Так вот на этой-то равнине, между угрюмыми могилами и пестрыми нивами, зеленеет небольшой гай (роща), как бы оазис в пустыне аравийской, — красно сказано! Это хутор богатого казака Якима Гирла.
Подойдем же мы ближе к хутору и посмотрим на красоту его безыскусственную и на жизнь его хозяина. Для нас это путешествие тем более необходимо, что на этом уединенном хуторе будет продолжаться предлагаемая драма.
Весь хутор с фруктовым садом и гаем занимает не более пяти квадратных верст и окопан глубоким и широким рвом, а ров усажен вокруг всего хутора крыжовником. Ворота не дощатые,
Так такой-то благодатный хутор у старого казака Якима Гирла. А каким добром наполнены его дубовые коморы и лёх, и рассказать нельзя.
А чумаки его, где они на свете не ходят! И в Крыму, и на Дону, и в Одессе, а про Киев и говорить нечего.
Раз было взялся он поставить песок сахарный в самую Москву, только Москва шутить не любит с нашим братом хохлом, так что он едва с парой волов домой пришел. И с тех пор, если ему ненароком кто скажет слово про Москву, то просто из хаты выгонит, а если в гостях услышит такое слово, то наденет шапку и, не прощаясь с хозяином, уедет на свой хутор. Яким Гирло, как видно, был человек не так себе, не всякому давал себе ступить на пяты.
Это было в августе месяце, в воскресенье, так около полудня. Яким Гирло вышел из хаты и сел на призьбе; он был человек уже немолодой, но свежий и здоровый, усы и чуб были не то что седые, а серые. Рубаха на нем чистая, белая, шаровары тоже белые, — он не любил разных московских китаек и носил все белое; сапоги на нем добрые, юхтовые. Взглянувши на него раз, то можно было сказать, что это человек достаточный: в лице что-то есть такое.
Вскоре за ним вышла и жена его Марта, женщина лет сорока, а может и больше, чисто и хорошо одетая, в желтых юхтовых сапогах, в плахте и шелковой красной юпке, — хоть бы и на старухе, так было бы к лицу.
Вынесла Марта сначала скамейку, покрытую килымком, поставила ее перед мужем, а потом уже вынесла миску с варениками и тарелку со сметаной, и все это поставила на временном столе перед мужем и сама села около него.
— Нумо полудновать, Якиме! — сказала она мужу. Яким, перекрестясь, сказал:
— А полудновать, так и полудновать; Господи благослови! — И с этим словом расправил свои серые усы и взял вареник.
После вареников Марта вынесла миску слив и желтую душистую дыню; покушали и слив и дыни немного. После полдника Марта убрала все и села опять на призьбе около своего мужа. Долго они сидели молча, наконец, Марта заговорила:
— Что-то долго не видать чумаков наших с рыбою.
— Да, что-то долго не видать.
И Яким замолчал. Ему как бы не хотелося продолжать разговоры. Впрочем, он вообще был неговорлив. Немного погодя Марта опять заговорила:
— Я все думаю, Якиме, кому-то мы после себя добро свое оставим? Не даровал нам с тобою господь ни дочери, ни сына. Так и помремо одиноки!
— Так что ж, что помремо? Люди добрые похоронят, а добро поживут!
— Конечно, поживут, никуды оно не денется, а все-таки лучше, если б было свое родное дитя.