Драмы. Басни в прозе.
Шрифт:
Но нещадная расправа с мятежными крестьянами н городской беднотой не привела к восстановлению гражданского и религиозного мира в Германии. Немецкие князья, своекорыстно ставшие под знамена Реформации, не прекращали вооруженной борьбы с императором за свою антинациональную независимость. Победа, одержанная ими над Карлом при поддержке Франции, предрешила судьбу его мировой державы: империя Карла распалась с той же ошеломляющей быстротой, с какою она — так недавно еще! — возникла.
Разгром Крестьянской войны в Германии, которая могла бы изменить весь дальнейший ход немецкой истории, привел в начале следующего, семнадцатого, века ко второй, по менее тяжкой, национальной катастрофе — Тридцатилетней войне (1618—1648 гг.). Эта беспримерная, кровопролитнейшая война, начатая по почину императора и его советчиков, самонадеянно мечтавших возобновить мировое владычество Габсбургов, привела к прямо противоположным результатам. Вспыхнувшие в 1627—1629 годах
Германия не только не осуществила вторжения в чужеземные пределы, но сама стала ареной ею же спровоцированной иностранной агрессии. Немецкие и пришлые поиска — испанские, французские, голландские, шведские — независимо от того, сражались ли они за католическою императора и контрреформацию или же, напротив, за интересы князей-протестантов, по сути вершили общее дело; кровавую расправу со всеми, кто не подчинялся властям («законным» и самозванным), не покорялся насилию вооруженных грабителей. Это привело к физическому истреблению лучшей, то есть еще способной сопротивляться, части немецкого народи и тем самым к насаждению безропотного сервилизма «низших» классов рядом с высокомерной жестокостью господ всех рангов и калибров — от курфюрстов и прочих владетельных князей до заурядных крепостников-помещиков.
Плачевный итог позорной тридцатилетней бойни подвел не менее позорный Вестфальский мир 1648 года, юридически закрепивший — на два с лишним столетия! — феодальную раздробленность Германии, равно угодную немецким князьям и иностранным правительствам, стремившимся воспрепятствовать сплочению немецких земель в единое централизованное государство. Так или иначе, но лишенная политического единства «империя» устояла; «побежденной стороной» оказалась не она, а национальная, народная Германия. Разгромленный, разоренный, забитый народ не мог и в своей униженности уже не дерзал восставать против власть имущих; тем более, что ему не приходилось рассчитывать на поддержку трусливых бюргерских классов. «Ни у одного... класса в Германии,— писал Маркс и споем трактате «К критике гегелевской философии права»,— нет... той душевной широты, которая отождествляет себя, хотя бы только на миг, с душой народной» [4] .
4
К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. 1, стр. 420.
Так было в XVII веке, так оно осталось и в XVIII. Так называемая «Священная Римская империя германской нации» теперь насчитывала более трехсот самоправных карликовых государств, почти ни в чем не зависевших от «римского» императора, номинально возглавлявшего этот бесформенный политический муравейник.
Но кое-что все же существенно изменилось в немецкой действительности ко времени, в котором было суждено протекать замечательной литературно-общественной деятельности Лессинга.
Здесь прежде всего надо отметить возникновение «сильной Пруссии». Это государство — маркграфство Бранденбургское, в 1701 году провозглашенное прусский королевством,— не переставало захватывать одну за другой плохо лежавшие соседние земли, покуда, в начале XVIII века, оно по возымело силу выйти из разбойничьей глухомани немецкого убожества на столбовую дорогу большой европейской политики. Таких удивительных успехов Пруссия достигла только благодаря покровительству иностранных держав, неизменно содействовавших ее усилению,— в противовес политической мощи австрийских Габсбургов, традиционная космополитическая политики которых, конечно бы, обрела большую реальность, если бы «римским императорам» из австрийского дома удалось подавить самоволие их немецких «вассалов». Но этому-то и препятствовала «сильная Пруссия»; для того ей и дали окрепнуть.
Пруссия восемнадцатого века была не столько «страною с армией», сколько «армией со страною», служившею ей лагерем, арсеналом, продовольственным складом. Все усилия прусского правительства были направлены на выколачивание из безропотного народа потребных средств на содержание непомерно великой королевской рати. Без войн, без непрестанного приумножении территорий и народонаселения такое государство попросту не могло бы существовать...
Ославленный и прославленный современник Лессинга, Фридрих II, в первый же год своего долгого правления (с 1740 по 1786 г.) оттягал у Австрии Силезию, а в 1750 году, вторгшись без объявления войны в союзную Австрия Саксонию, развязал так называемую Семилетнюю войну. Европа раскололась надвое: на стороне Пруссии воевали Англия и связанные с Англией персональной унией Ганновер, на стороне Австрии — Франция, Россия и Швеция. К концу 1761 года стала очевидной вся несостоятельность авантюристической политики и стратегии Фридриха. Если б не смерть императрицы Елизаветы Петровны и не внезапное крутое изменение русского внешнеполитического курса по взбалмошному мановению Петра III, Пруссия и вовсе перестала бы существовать. Только этот «нежданный подарок судьбы» — выход из войны России — позволил Фридриху отстоять целостность своего государства (включая ранее отвоеванную Силезию). Добиться полного торжества над австрийским домом Фридриху так и не удалось.
Губертусбургский мирный договор, подписанный в феврале 1763 года прусским королем и австрийской императрицей Марией-Терезией, повторно юридически закрепил феодальный партикуляризм в немецких землях.
Таков был нулевой (для национальной, народной Германии) итог Семилетней войны, саркастически подведенный поэтом Бюргером в его знаменитой «Леноре»:
С императрицею король За что-то раздружились, И кровь лилась, лилась... доколь Они не помирились. [5]5
Перевод В. Жуковского.
Фридрих II был достаточно умен, чтобы сознавать, вопреки расточившейся ему лести, что ценою страшного опустошения его страны, не говоря уже об остальной Германии (до которой ему не было дела — так глубоко в него въелся тевтонский партикуляризм), он ничего не приобрел, кроме — более чем спорных! — лавров «величайшего полководца XVIII пока».
Лессинг в большей степени, чем кто либо из писателей его времени, был прирожденным политиком и, будучи им, отчетливо сознавал, в какой общественно-политической обстановке ему предстояло действовать. Мысль, высказанная им уже на склоне лет: «Неправда, что прямая линия всегда самая краткая!» — собственно, сопровождала его с первых же шагов его жизни. Роль народного трибуна, политика, воздействующего на умы масс прямыми призывами к революционной практике, была ему исторически заказана, ибо Германия второй половины XVIII века, по словам Энгельса, «не имела в себе силы... чтобы убрать разлагающийся труп отживших учреждений» [6] . Но, всему попреки, Лессинг все же остался политиком и трибуном, перенеся свою схватку с немецкой действительностью в пределы литературно-художественной и критико-теоретической деятельности.
6
К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. 2, стр. 502.
Германия той поры, казалось, каменела в беспробудном свинцовом сне. Но вот доселе безмолвное, глухое недовольство народных масс нежданно обрело голос в Лессинге, родоначальнике великой немецкой литературы последних десятилетий XVIII и начала XIX веков.
Препятствовало развитию национального самосознания немцев само существование феодально разобщенной, антинациональной «Священной Римской империи германской нации» (каковая, но меткому замечанию Вольтера, «не была ни священной, ни римской, ни даже германской»). Но особенно усложняла зарождавшуюся в Германии буржуазную идеологию «прижизненная слава» Фридриха II, слывшего наиболее просвещенным немецким государем, способным привнести в общество и в государство «высокие гуманные идеалы века».
К не менее превратным выводам приходили, однако, и то представители бюргерских классов, которые но разделяли этой опасной иллюзии. Они знали, по слухам, «quo Sa MajesLe est Ires Vollairicnne» («что era величество заядлый вольтерьянец»), да и вообще привержен французскому безбожию». Известно им было и то, что тем же духом высокомерно-презрительного атеизма и материализма прониклись и другие немецкие князья и вельможи, видевшие в модных учениях французских вольнодумцев своего рода научное обоснование их давно уже сложившейся «философии наслаждения». Этих знатных господ вполне устраивали исчезновение с «обозбоженной земли» каких-либо этических принципов и устоев — при непременном, конечно, условии, чтобы и тайну их абсолютного морального нигилизма не был посвящен простой народ.
Вполне понятно, что часть оппозиционного бюргерства, общностью бедственной судьбы еще крепко связанная с народом, распространяла свою ненависть к князьям и дворянству также и на их «идеологию» — материализм в его аристократической, антинародной форме. Но что могло противопоставить «французскому безбожию» возмущенное сознание темного немецкого мещанства, неспособного отличить «философию наслаждения», процветавшую в княжеских резиденциях и аристократических салонах, от материализма — боевого оружия в руках передовой французской буржуазии, направленного против авторитета церкви, которая, служа оплотом монархической власти, преграждала путь возмужавшему классу к достижению нм политического господства?