Древо тем
Шрифт:
Подберем фамилию для него… скажем, Тихомиров. Звучит солидно, достойно, академично даже. Тихо и мирно работает, мирит миры, утихомиривает. Договорились: Тихо-миров! Но в романе он будет Я-рассказчик. Я – автор – предпочитаю эту лирическую форму, позволяющую уклоняться в сторону, рассуждать о том о сем, что в голову взбредет. Правда, есть и недостаток у такого приема: снято частичное напряжение, читатель заранее предупрежден, что герой, благополучно преодолев смертельную опасность, окажется жив-здоров, сумеет написать литературные воспоминания. Но в данном случае я этого не обещаю. Оставляю за собой право написать роман по разрозненным заметкам безвременно
Тихомиров – Я, не потому что он – мое второе Я. Он – кропотливый историк, а мне никогда не хотелось быть историком. Со школьных времен запомнил слова Маркса о том, что все прошлое – предыстория; сознательная история человечества – впереди. И хотелось делать ее… сознательно, принимать участие в разумных усилиях.
Кроме того, я не люблю копаться в архивах, ломать голову над начертанием буквы, значением того или иного слова. Не придаю такого уж большого значения отдельным словам… И отдельным личностям. Впрочем, о значении личности в истории будет еще много сказано здесь.
А Тихомиров любил архивы. С наслаждением вчитывался в старинные манускрипты, размышлял о словах, буквах, почерках. Радовался, установив, кто именно входил в посольство, сосватавшее Софью, принцессу Ангальт-Цербсткую за цесаревича Петра. Гордился, сумевши доказать, что курносый Павел I был не сыном этого богом убитого Петра и даже не сыном графа Салтыкова, а вовсе – ребенком, привезенным из деревни. С пренебрежением говорил о тех, кто рассуждает о XVIII веке вообще, не раскопав ни единого неопубликованного документа.
Так бы и трудился он мирно в архиве, разбирая чужие письма двухсотлетней давности, если бы не вмешался директор института, человек активный, речистый, любитель не писать, но давать советы, из таких, кто, выходя на трибуну, еще не знает, что скажет, а сходит под гром аплодисментов. (Всю жизнь завидовал такому таланту.) И вот в одной из своих импровизаций он разгромил Тихомирова, попрекнул в том, что он увлекается публикацией давнишних сплетен в ученых записках, зря занимает печатные листы, вообще отклоняется от исторического материализма. Ведь всем известно, что личность – песчинка, а история – могучий поток, песчинку она уносит в своем течении, даже не замечая.
Тихомирову пришлось отстаивать свое право на публикацию документов, доказывать, что личность не песчинка, особенно если ей дана власть, что Петр, например, вздернул Россию на дыбы, и неведомо, куда бы он загнал ее, если бы скакал еще десяток лет.
А директор стоял на своем. Директор говорил, что история идет своим чередом, конь вечно на дыбах стоять не может, его и опустили на четыре ноги наследники Петра… может быть, и гарцевать незачем было. Река течет под уклон, история движется своим чередом, закономерно.
Тихомиров все упрямился. Он уважал детали, искал важные детали. И сравнение с рекой его не убедило.
Да, река течет под уклон, но по какому руслу. Русла-то разные.
К сожалению, доказать он не мог ничего. История однозначна. Река себе течет… могла ли свернуть? Не свернула.
Как хорошо было бы, если бы где-то разыгрывались варианты.
И вот в популярном журнале, рядом со своей статьей о наследниках Петра, Тихомиров читает о четвертом измерении, о многомерности, о варианте таком и другом. Историку нужны слоистые, параллельные миры. Он дотошно шарит по журналам физиков, ищет доказательства, что параллельные миры могут быть, должны быть, надо искать их, надо ставить опыты, предлагает, какие именно.
И даже делает доклад об этом физикам, специалистам…
4. Я У МЕНЯ
Сырой январский вечер. Сыро в Москве зимой с тех пор, как счищают снег с мостовых. Плетусь домой шаркающей походкой, ноги волочу, загребаю подошвами лужи. Устал. Не от возраста, не только от возраста. Устал, потому что отвергнут и опровергнут. Столько времени добивался, чтобы поставили доклад, персональные приглашения рассылал заинтересованным – и физикам, и историкам. Ну, выслушали. Физики сказали, что я напрасно придумываю: мир трехмерен, потому что нетрехмерного быть не может. Сослались на ленинградского профессора Гуревича (не писателя, другого Гуревича). Тот объяснил, что в четырехмерном мире не будет ни атомов, ни квантов. Историки же сказали, что параллельные миры искать незачем, потому что в прошлом и будущем все закономерно. Прошлое таково, каким оно и должно быть. И незачем искать ответы в космосе, все они даны в «Исторической энциклопедии».
Ах, не в свое дело полез! Валентина Иванова вспоминаю: он говаривал, что после заседаний не может две недели сесть за стол. У меня нервы крепче: я сяду. Завтра же пойду в архив. Ждет меня переписка с послом в Потсдаме. И кажется, там есть что-то о Вольтере, может быть, даже автограф Вольтера… неопубликованный.
Пыхтя, плетусь по лестнице. Плетусь, потому что на первом этаже к проволочной сетке прикреплена бумажка: «Лифтерша больна до 24 часов». Вот кто точно знает свою судьбу: до полуночи будет больна, в четверть первого выздоровеет. Наконец вскарабкался на мой шестой этаж. Ворочая ключом в скважине, слышу за дверью истошные вопли, всхлипы и мяуканье магнитофона. Стойкая у нас молодежь, стальные нервы. Слышат только медные тарелки у самого уха. А я уже начал завидовать Мариэтте Шагинян. Как хорошо: надо послушать, вставляешь аппарат, надо поработать, вынул аппарат, никто тебе не мешает.
Из оркестрового грохота выглядывает рыжий бородатый молодец лет восемнадцати, мой единственный.
– А ты куда ходил, отец? – спрашивает он строго. – Я же сказал, что принесу хлеб… позже.
Реплика какая-то странная. Но от усталости я не замечаю странности, не вдумываюсь. – Мать дома?
– Мать при тебе же ушла. – Он подозрительно вглядывается в меня. Но тут магнитофон начинает квакать и бормотать. И парень забывает обо мне, кидается спасать музыку.
Я снимаю шубу… шубу снимаю – это имеет значение даже в сокращенном повествовании. И вижу: одна шуба у меня в руке, другая на вешалке, на крючке. Но это неудивительно. Главное, что шуба в точности такая, как у меня: серовато-синяя, воротник серого каракуля, пуговицы черные, верхняя болтается на ниточке. Нарочно, что ли, отрывали для сходства?
– Сынище, кто у нас?
Не слышит, увлечен магнитофоном.
Прихожу в свою комнату, синей она называется в семье, потому что стены выкрашены маслом, чистейший ультрамарин с белилами, сам я выбирал этот задумчивый цвет вечерней синевы. Прихожу и вижу… себя.
Встает мне навстречу грузный мешковатый дядя лет под шестьдесят, лобастый, с мохнатыми черными бровями, левая торчком. Словно в зеркало гляжусь.
– Ну здравствуй, Я, – говорит он.
– Простите, кто вы?
– Дорогой мой, с каких это пор ты к себе обращаешься на вы? Я это ты. Я твое Я из ближайшего параллельного мира. Разве не похож? Между прочим, наша жена не сомневалась, что я это ты. Вот оставила нам с тобой список поручений на вечер.