Друг человека
Шрифт:
Придя домой, и заметив, что Макбет не перестает трясти головой, я осмотрел его и нашел на правом ухе, с наружной стороны, небольшую трех-угольную ранку; из нее сочилась кровь.
Очевидно, его ранило осколком стекла.
— Что, друг, ранен? По делам наказан, — не увлекайся дамами. Шел бы за хозяином, и был бы цел…
Ранка небольшая. Сейчас же промыл ее разведенной в спирту карболкой.
Через три дня, рана Макбета зажила, но ходьба под аэропланами, — мне «не показалась» и я прекратил свои
С каждым днем, стрельба усиливалась и бои приближались к городу.
Жизнь в городе замерла и ночью он не освещался.
Жители начали выселяться в погреба и в подвальные этажи каменных домов.
Некоторые, осведомленные в грядущих событиях граждане, незаметно оставляли город; большинство не знало — чем и когда все это кончится.
В городе было много слухов: говорили о каком-то «необычайно» смелом кавалерийском налете «белых» на штаб-квартиру т. Троцкого, и о том, что его чуть-чуть не захватили, — что к «белым» подходят большие подкрепления.
Многое говорили, еще больше врали, выдавая свои «сочинения» за самую настоящую правду.
Но «чуть-чуть» — не считается, подкрепления не подходили и чехо словаки отступали.
Красная армия овладела обеими берегами Волги и стреляла не только с Волги и Московско-Казанской железной дороги, но и с другой стороны города, — от ст. Дербышки.
Дело близилось к развязке, и не в пользу «белых».
Огненное кольцо постепенно окружало город, сжималось и могло окончательно сомкнуться…
Оставалась свободной только дорога к Лаишеву, — на Каму.
Месяц тянулась осада города, и наконец, пришел «последний день Казани».
В городе, в этот день явственно слышалась не только частая ружейная стрельба, но и «работа» пулеметов.
Казалось, что стреляют не на окраинах города, возле железнодорожного моста через реку Казанку, а рядом, — в следующем квартале…
С наступлением ночи начался обстрел города снарядами крупного калибра.
Стреляли по центральной части города, в которой помещались электрическая станция, телеграф и почта. Снарядами зажигались дома и огненные языки пожаров высоко взвивались кверху.
Визг летевших в город снарядов и их взрывы, сухой треск разрушаемых зданий, глухой шум выезжавших из города военных фургонов и набатный звон ближних к пожарам церквей, — слились в один общий ужасающий гул.
Советские войска, занявшие предместья и слободы Казани, могли уничтожить орудийным огнем город. Но этого не сделали, и артиллерийская стрельба по городу скоро прекратилась. Штурма не было. Чехо словаки оставили город без боя, и утром следующего дня, по Казани раз'езжали Красные патрули.
Где-то за городом, с Лаишевской
С уходом чехов кончилась «Казанская война» и можно было не опасаться быть убитым бомбой или взлететь на воздух.
Наступившая в 1917 году смена лиц и положений, — изменила и мою жизнь. Пришлось начинать новую жизнь, исполнять много физических работ и заниматься умственным трудом с 9 до 3 часов дня и с 7 до 10 вечера. В 68 лет нести все эти работы трудно. Сил расходовалось много и запас их быстро истощался.
Неизбежные последствия такой непосильной работы выразились в болезнях. Я хворал тифом, бронхитами, воспалением левого легкого, а через полгода — двусторонним (так значилось в выданном мне удостоверении) воспалением правого легкого и левосторонним плевритом. После небольшого перерыва обнаружилась болезнь почек. Ухудшилась моя старая болезнь — миокардит, и я стал глохнуть.
С ухудшением моей жизни, ухудшилась и жизнь Макбета.
Пришла весна, а за ней и лето.
Макбет приносил мне охотничьи сапоги, сумку, шляпу.
— Пора, давно пора собираться, а затем — и ехать на берега Мешкалы, — на озера, к бекасам, дупелям, гусям и уткам, к маленьким гаршнепам, тетеревам и красивым вальдшнепам.
Но я не собирался… Время безжалостно отняло у меня и Макбета наши радости, — охоту, и в лугах на Каме мы больше не бывали.
Под городом, — нет охоты. Ехать за десятки верст, — нет времени и денег.
Моя с Макбетом охота кончилась.
Я перестал охотиться, и вместо охоты — иногда рыбачил под городом, добывая себе на уху ершей и уклеек…
Макбет понимал, что на меня надвинулось что-то неприятное, — чаще чем прежде ко мне ласкался и особенно нежно проявлял свою привязанность в дни моих болезней.
В эти дни невзгод и огорчений, когда все казалось неприветливым и мрачным, когда я молчал часами, Макбет подходил ко мне, ласково смотрел своими умными, добрыми глазами, и как бы спрашивал меня:
— Что с тобой? Скажи мне свою печаль и горе.
Под влиянием этой искренней любви, я оживлялся и ласкал собаку.
— Макбетушка, милый! Дела наши плохи… Холодно и голодно… Мы стали одиноки.
Макбет клал голову ко мне на колени и долго на меня смотрел.
Посмотрит, и осторожно толкнет лапой.
И снова смотрит, смотрит… И снова несколько раз толкнет лапой…
— Что ему нужно и что он просит? Может быть, хлеба?… Нет, хлеб ему не нужен, — он отталкивает его носом. Заглянешь в глаза Макбета и в них увидишь, что он меня просит ободриться, бросить молчание и свои мрачные думы, и быть прежним, — живым человеком…
— Ничего, Макбет, успокойся! Может быть, еще и поживем немного.