Другие барабаны
Шрифт:
— Сюр и абстракция умерли, будущее за гиперреализмом, и скоро я сделаю настоящую вещь, — заявил он, как только мы сели за стол. — Для этого нужны два условия: понимающий заказчик и особый актер для главной роли. Обычно я работаю с одноразовым кастингом, но для этого сценария мне нужен человек с отметиной, понимаешь?
— Скажем, с золотым бедром, как у Пифагора?
— Нет, скорее, с червоточиной. Не такой, как все, настоящий bybys, способный мучить себя и других с одинаковым удовольствием.
— Вендерс уже снял здесь лиссабонскую историю, ты хочешь его переплюнуть?
— Ну, ты сравнил, — Лютас скривил губы, — старый немец два часа бегает по городу с допотопной камерой, едва не попадая под единственный трамвай, и ты называешь это историей?
— Ясно. Может, дашь почитать свой сценарий? — я сказал это из
— Не дам, это плохая примета, — резко ответил Лютас. — Я намерен снимать у тебя в доме, так что рано или поздно ты все увидишь сам. Надеюсь, четверть моего гонорара тебя устроит?
Меня устроила бы и четверть этой четверти, я получил уже два уведомления из банка «Сантандер», а продавать было особенно нечего — ларчик аббата показал свое синее бархатное дно. Моего гостя, судя по его словам, тоже преследовали кредиторы, хотя он приехал с бумажником, набитым купюрами, я каждое утро видел его на столе в гостиной, рядом с ключами и телефоном. У Лютаса была привычка выгружать из карманов все до последнего фантика перед тем, как повесить пиджак на спинку стула. Можно сказать, что только это и осталось от него прежнего, и еще — привычка разглядывать ногти перед тем, как ответить на трудный вопрос. Поверишь ли, я с трудом узнал его на вокзале. Люди, сошедшие с мадридского поезда, давно разбрелись кто куда, а я все стоял и вертел головой, пока один из пассажиров не встал прямо передо мной, знакомо улыбаясь краешком рта.
— Это все борода, — говорил он, пока мы ехали по длинной, забитой машинами авениде. — Многие не узнают. Но это нужно для работы: заказчики любят богемный вид, замшевые куртки и трехдневную щетину. Теперь мне все сорок можно дать или нет?
Сорок сороков, подумал я няниными словами. Меня здорово раздражала его редкая рыжеватая бородка, точь-в-точь как на изображениях Ахау Кина, старого индейского бога. За то время, что мы не виделись, он лишился верхней фаланги на левом мизинце, но рассказывать, как это произошло, не стал. Теперь его левая рука казалась мне куцей, и я отводил от нее глаза. В первый день я утешал себя тем, что шесть лет — немалый срок, но к вечеру понял, что горечь копилась во рту не от того, что я никак не мог его узнать, а от того, что он меня не узнавал, да и не слишком старался. Лютас говорил непривычно много — в основном о своем будущем фильме, лишь изредка упоминая о том унылом ScheiBe, что приходится снимать ради заработка, — и я осознал, что литовский язык провалился в моей голове на самое дно. Я даже поймал себя на том, что перевожу некоторые слова с португальского, прежде чем ответить. Он хоть что-то пытается делать, думал я мрачно, а ты, Костас, написал сорок страниц, придумал название и умаялся, изнемог.
— Фасбиндер умер, когда ему было столько, сколько мне теперь. А мы еще даже шевелиться не начали, — сказал мой друг, стоя перед оружейной стеной и заглядывая в дуло пистолета покойного хозяина. — Все это размытое, золотисто-коричневое, полураспроданное art d'eco подойдет как нельзя лучше. Будем работать, старичок, будем работать.
Больше всего ему понравилась спальня Лидии со старыми тиснеными обоями: стрекозы, сидящие на виноградных ягодах. Он даже спросил, нельзя ли туда перебраться, но я покачал головой: нельзя. Если бы кто-то сказал мне, что настанет день, когда в этой спальне будет лежать тело человека, застреленного из пистолета сеньора Браги, я бы только пальцем у виска покрутил. Такое могло случиться только при прежних хозяевах, во времена полковника, его порывистой жены и малахольного сына, при мне же дом существовал тихо и бестревожно — под сурдинку, одним словом. Однако не прошло и полутора лет, как все именно так и случилось: я сидел перед экраном в чужом коттедже, мешал коньяк с травой, слушал собачье царапанье дождя за дверьми и смотрел на труп на экране монитора.
Но попробуем по порядку.
В тот вечер, в Капарике, я ходил по заставленной садовыми стульями и банками с краской комнате, удивляясь, как чистюля Додо могла выносить такой бардак и ночевать здесь каждое воскресенье с начала осени. Несколько банок стояло в ряд на чехле от теннисной ракетки, сама ракетка висела на стене, в углу стояли ведра, полные мутной воды, с
Коньяк, между тем, оказался там, где Додо велела его искать, — в корзине, забитой грязным бельем, на самом дне. Я сделал первый глоток, с интересом разглядывая лежавшую в корзине мужскую майку с надписью: «Chai, Chillum, Chapati». Топить изразцовую печку мне не хотелось, да и растопки не было, так что я налил себе побольше коньяку в чашку, уселся за стол и включил компьютер ровно в шесть. Провозившись некоторое время с модемом, я, наконец, подключился к сети, настроил камеры и вывел на экран несколько квадратных окон, заполненных серым мерцанием. Это меня не удивило, я помнил, что запись включается датчиком движения, если не было другой команды. Все, что я знал о стрим-видео, могло поместиться на одном тетрадном листке, но этого было довольно — если верить Лютасу Раубе, с камерой мог бы справиться любой человек, способный отличить красную кнопку от зеленой.
Не прошло и получаса, как серое окно в верхнем углу монитора ожило, и в нем появилась героиня, открывшая дверь своим ключом, вернее, моим ключом. Бросив мокрую одежду на пол в коридоре, она принялась бродить по дому, а я шел за ней следом и вглядывался в собственные комнаты, казавшиеся теперь незнакомыми, почти запретными. Нет, правда, я чувствовал себя персонажем лавкрафтовского рассказа, прижимающим нос к стеклу, за которым ужасный старик разговаривает со своими бутылками, в которых бьются пленные души.
Вспыхнув оранжевым, второе окно сказало мне, что датчанка прошла на кухню, огляделась и взялась перемывать тарелки. Смешная, думал я, глядя на твидовый берет с помпоном, брошенный в коридоре, и берет у нее смешной, как у французского ополченца. Тогда я не знал ее имени и про себя называл ее Хенриеттой. Я и теперь не знаю ее имени, да и зачем это? Разговаривать о ней все равно не с кем, никто не слушает.
На самом деле Хенриеттой звали другую датчанку — студентку, с которой мы вместе подрабатывали в яхт-клубе прошлой зимой. В клубе было пусто и не работало отопление, так что мы целыми днями сидели, завернувшись в одеяла, и пили кофе, уничтожая списанный администратором запас горелой арабики. Основа виски — это хорошая вода, говорила Хенриетта, брала из бара бутылку тридцатилетнего молта, щедро плескала оттуда в чашку и доливала бутылку водой из-под крана. Потом мы выходили на берег и молча сидели на парапете, глядя на красные рыбацкие лодки в густом тумане. К концу нашего дежурства в баре не осталось ни одной нетронутой бутылки, хорошо, что меня уволили оттуда задолго до начала сезона.
Странное дело, за всю жизнь у меня не было работы, с которой я ушел бы по собственной воле. Вот и Душан, хозяин конторы «Em boas maos», попросил меня уйти, хотя я работал как проклятый и целыми днями мотался по мелким лавочкам, устанавливая наши дешевые системы с оглушительной сиреной, похожей на крик мандрагоры. Душан был беспечальный, душевный парень, так что, похоже, дело было во мне.
Имя Хенриетта стало подходить датчанке еще больше, когда она сбросила юбку и осталась в длинной тельняшке до колен. Я бы удивился, если бы оказалось, что гостью зовут Фрея или Сара. С именами такая штука: иногда их лучше не знать, иногда они велики или малы, бывают имена, которые можно носить за щекой, как леденец, а бывают сухие и безлюдные, будто саванна. Имя моей матери — это литовский вариант Юдифи, на редкость подходящее сочетание звуков. Бывают имена пчелиные — они стекают, как воск, и зудят, как покусанное запястье, бывают имена, похожие на камышиный свист (это твое имя, Хани!), на уханье тубы или жестяной плеск воды в водостоке. Женщине, которая дала мне ключ от коттеджа, ее имя было явно маловато, ну что это такое — до-до-до, высунутый язык, трепещущий во рту, дразнящая lingua dolosa.