Другое начало
Шрифт:
Правда, истина, цельность, любовь и т.п. у нас, а на Западе — рационализм, ложь, насильственность, борьба и т.п. Признаюсь — у меня это возбуждает лишь улыбку; нельзя на таких обще-моральных различениях строить практические надежды. Трогательное и симпатическое ребячество это пережитой уже момент русской мысли.
И в некрологе «Памяти К. Н. Леонтьева», написанном в Петербурге 14 декабря 1891 года, Соловьев еще больше недоумевает, на этот раз не из-за страстных нападок покойного на бедного умирающего, Запад, а из-за его непонятной любви к умершему, Византии. Византизм какая-то мозаика из самодержавия, православия, дисциплины, иерархии, больше чиновнической чем аристократической. «Идеал должен быть одноцентренным, — справедливо учит Соловьев, — довольно того, что наша реальная жизнь и история расплываются». Если уж любить, так вечное; если уж спасать душу, так отдаться
9. Умирая в ноябре 1891 в номерах гостиницы Троице-Сергиевой лавры, он действительно уже едва ли думал о византизме и триедином процессе. Думать теперь о них нам? Четыре кита византизма — это пестрое крепкое государство, независимая церковь, поэтичный быт, «наука должна развиваться в духе глубокого презрения к своей пользе». Поезд, как теперь говорят, ушел. Сарафаны, красные рубахи, песни в поле. Нам бы ваши заботы, господин учитель.
Четвертый принцип — наука без пользы — неожиданный и вдруг задевает нас. Наше знание, наоборот, стало угрожающе полезным. Свою эстетику и социологию Леонтьев называл между прочим именно строгой наукой. Стало быть, к нему зря обращаться за пользой? что он тогда может дать нам? Мы ищем, мы в острой нужде. Мы бедствуем, едва понимаем свое состояние, у каждого на уме вопрос. «Что же с нами происходит», называлась последняя статья Василия Шукшина. Пусть нам разъяснит мыслитель прошлого века. Правда, его могилу с розановской рядом в ограде Черниговского скита под Загорском наше время заровняло, на ней сейчас груда угля для котельной бывшего храма, разбитого на конторы [48] .«Этот замечательный писатель и хороший человек, недавно умерший в Сергиевом Посаде, — так начинался некролог Соловьева, — не был очень известен при жизни — да наверное не будет и после смерти».
48
Сейчас, когда могила чудесно найдена и музейно ображена, Леонтьев стал от нас дальше (2003).
По Розанову, мы видели, Леонтьев умирал 30 лет с 1861 года. Такие умирания в XIX веке бывали. У поэта Гёльдерлина 1803 годом, когда ему было 33 года, помечены его последние гимны, после чего он жил в темноте еще сорок лет. Гоголю было 33 года, когда вышли «Мертвые души», первый том; Николай Васильевич жил еще 10 лет, и второй том не был написан. Его последние годы прошли словно в летаргическом сне наяву; так он сам говорит о себе в разделе «Исторический живописец Иванов» книги выбранной переписки с друзьями. Сколько лет писал свою картину «Явление Христа народу» Александр Андреевич Иванов? Как и где собственно присутствует Чаадаев последние 25 лет своей жизни после«Философических писем»? Гениальный Артюр Рембо прожил не 19 лет, а почти вдвое больше. Он уехал в Африку, где стал чем-то вроде торговца оружием. Фридрих Ницше — Леонтьева называют русским Ницше — написал свое последнее в 1889 году и в мирном безумии умирал после того еще 11 лет. В нашем веке всё иначе. Люди не уходят в летаргический сон наяву оттого что цензура запретила тебе журнал, что власти объявили тебя сумасшедшим, что у тебя отняли карандаш и последний клочок бумаги; человек только еще больше крепит упрямую волю. В XIX веке тайный надрыв давал о себе знать завороженным бессилием. Возник и литературный тип. Молодой Леонтьев плакал над «лишними людьми» Тургенева. Он был ровесник Обломова. Что обломилось в нем? обо что невидимое? в нем ли только обломилось? Никому, ни даже автору Обломова, который, похоже, сам устыдился своего героя, не было видно, что это такое, обломившее его судьбу, обломившее о него судьбу. Освистанный со всех сторон, Илья Ильич оставался уже одним из немногих, кто решился не поднимать себя рычагами активизма.
8 марта 1882 Леонтьев писал Тертию Ивановичу Филиппову:
Но если бы вы только знали, до чего мне всё тошно и всё скучно! Я и об России очень мало теперь думаю и благодаря тому, что цензура [работа в должности цензора Московского цензурного комитета, куда Леонтьев определился в ноябре 1880 года] кое-как меня кормит, только и думаю (как слабый и худой монах): ‘как бы пОесть, пОспать и вздОхнувши о гресех (очень искренно) Опять пОспать…’ Скучно! Очень скучно! Задушили!
Как — задушили? Встряхнись, Обломов. Стань русским Штольцем. Вокруг тебя обновляющаяся Россия. Что в самом деле произошло? В 1861 Леонтьев бросился в Петербург. Множество молодых тогда искало где приложить свои немереные силы. «Я поеду в столицу и открою всем глаза — речами, статьями, романами, лекциями — чем придется; но открою». Время было удивительное. «То было состояние влюбленных перед свадьбою» (Гиляров-Платонов). «Метались, словно в любовном чаду» (Стасов, по Флоровскому).
Это, действительно, был какой-то рассвет, какая-то умственная весна. Это был порыв, ничем неудержимый! Казалось, все силы России удесятерились! За исключением немногих рассудительных людей, которые нам тогда казались сухими, ограниченными и ‘отсталыми’, все мы сочувствовали этому либеральному движению. [49]
Говорит сам Леонтьев.
Но одно дело праздничный подъем, другое идеологическая мобилизация, начавшаяся сразу за крылатым воодушевлением. Ту мобилизацию можно назвать первой пореформенной. С тех пор до нашего времени было много других, из них несколько тотальных. Леонтьев уклонился от первой же в те зимние петербургские ночи 1861–1862, которые он просиживал без сна, «положивши голову и руки на стол в изнеможении страдальческого раздумья» [50] . «Задушили». Нам такое в нашем навыке спортивной бодрости трудно понять. И всё же. Леонтьев еще осколок золотого века, как Чаадаев, Гоголь. Тютчев. Золото: еще не размененное богатство. Есть что-то редкостное, теперь уже небывалое в человеке, который не применил к себе инструментов и приемов активизации.
49
Памяти Константина Николаевича Леонтьева…, с. 51–52.
50
К.Н. Леонтьев. Собрание сочинений…, т. 7, с. 266.
10. Не то что ему нечем было участвовать в той ранней весне. Какое слово нес и не мог он донести до людей, можно расслышать из его ранних литературных вещей. В этих странных произведениях отсутствует то, что называется художественным воображением, миром художнической мечты. Они не особая действительность, преображенная творчеством; только в притяжении, так сказать, магнитного поля русской литературы они кажутся романами. «Подлипки» — хроника молодых лет Владимира Ладнева, дворянского сына из русской глубинки. Он живет среди родных просторов вольной жизнью чувства. Но что непривычно: его ум никогда не искривляется в угоду чувству, трезвость его никогда не оставляет. Он и не думает править собой, как Рахметов, а просто сердце, ни к чему не принуждаемое и запрашивающее себе блаженства, не умеет вступать в сговор с духом. Сердце и разум — две такие далекие друг от друга и такие самостоятельные опоры в его существе, что придают ему устойчивость.
Описывается дворянство в благополучной губернии (Леонтьев, мы помним, калужский). Всё парижское без перевода и без цензуры читают в усадьбе. За ее стенами крестьянский мир, который и сам по себе еще стоит, и прочнее скрепляется тем ожиданием, с каким к нему относится помещичий дом: образ деревни, какой она сама себя хотела видеть, был депонирован в усадьбе; деревня могла благодаря усадьбе смотреться в свой образ и мерить себя по нему. И крестьянство было для усадьбы заповедным. Семнадцатилетний Ладнев встречается с повзрослевшей Катей, которую в детстве ему, мальчику, взяли из деревни подружкой для забав, словно купили игрушку. На Катю жалуется Ладневу девица его круга Клаша:
Я целую неделю Катюшу видеть не могла, когда он ее в карету от дождя пустил, а сам сел на козлы…
— Он должен был это сделать…
— Вот еще! для всякой дряни…
При этих словах всё мое сострадание к Клаше пропало. Катюша к этому времени уже была для меня не горничная, и не просто Катя, подруга детства, а даровитая простолюдинка, священный предмет [51] .
Священные предметы бывают в храме. Они кроме того бывают далеко, как для идеалиста великий человек или для горожанина-народника народ. Для Леонтьева священное в храме и вот в этой знакомой с детства крепостной, в человеке родных просторов. Она потом уехала в Москву, чтобы стать там женой двоюродного брата Ладнева.
51
Теперь: К.Н. Леонтьев. Полное собрание сочинений и писем в двенадцати томах. СПб.: Владимир Даль, 2000, т. 1, с. 471.
Я благословил их молча на новый и трудный путь и дал себе еще раз слово помогать им и дружбою, и деньгами, сколько можно, за то, что они у меня на глазах, в России, исполняли один из моих идеалов — идеал соединения образованного человека с простолюдинкой высокой души [52] .
Роман «Подлипки», как и все другие большие вещи Леонтьева (кроме рассказов, держащихся сюжетом-анекдотом), не имеет особой интриги. Всё повествование представляет собой слабо связанную сюжетом историю встреч и бесед. Само течение жизни, какая она есть, захватывает автора и его персонажей. Их жизнь наполняют даже не события и разговоры, а самое простое и первое: то, что они просто есть и что они вот такие.
52
Там же, с. 537.