Другой берег
Шрифт:
Но откуда в этой комнате такой холод? Он нахлынул неожиданно, мгновенно нарастающими клубами. «Наверное, это внутренний холод, — думают друзья. — Так всегда себя чувствуешь во время бдения над гробом. Немного бы коньяка сейчас...» Но когда кто-то из них случайно бросает взгляд на Эстебана, все так же неподвижно выпрямившегося в кресле, — ужас мгновенно пробирается до сердца, леденеют руки, шевелятся волосы, пересыхает язык: сквозь грудь Эстебана можно разглядеть узор на спинке кресла. Остальные следуют за его взглядом, и лица их становятся мертвенно-бледными. Холод растет, растет, словно высокая волна. За закрытой дверью, за стеной вскоре начинают угадываться контуры эвкалиптов, залитых лунным светом. Они понимают, что видят все это сквозь закрытую дверь. Затем приходит черед стен — проявляется окружающая местность, включая
1943
Перевод В.Правосудова
ПЕРЕМЕНЫ
И если бы еще только контора — но ведь к тому же обратный путь, толпы людей на остановках, в трамваях с их запахом плотно сбитой человеческой массы, который не успевает исчезнуть никогда, и нечто вроде тончайшей белесоватой тапиоки, вдыхаемой и выдыхаемой всеми. Боже, какая мерзость. Раймундо Вельос всегда с таким облегчением выходил из девяносто седьмого трамвая, ощупывая наружные карманы жестом человека, осаждаемого со всех сторон, человека, которому надо срочно платить по счету, — а он размышляет, как это у него оказались две бумажки по десять песо вместо одной по сто. Время вечернее: в июне вечереет рано. Раймундо представил себе диван в своем кабинете, приготовленную Марией чашку горячего кофе, свои домашние туфли, отделанные изнутри мехом гуанако. И десятичасовой выпуск новостей Би-Би-Си.
Контора доводит его, достает, вырастает колючей проволокой между ним и желанным ежедневным отдыхом. «Государственные железные дороги», отдел бухгалтерии... Служебный долг заканчивается в шесть часов, ни минутой раньше, ни минутой позже. Отдых начинается в восемь с четвертью, когда он нажимает на звонок, слышит знакомые шаги за дверью, затем — «Привет», и пара пустячных вопросов, и диван. Спустя пять лет, проведенных в должности бухгалтера, он еще был молод; спустя десять, он еще не был стар; в сентябре будет пятнадцать лет, двадцать второго сентября, в одиннадцать утра. Хороший послужной список, четыре повышения по службе — и вот теперь он поднимается, как бы следуя вдоль нити своих размышлений, по лестнице Дома государственных учреждений. Жаловаться не на что: пять тысяч песо, выигранных в Муниципальной лотерее Тукумана, загородный дом в Сальсипуэдесе, подписка на «Эль-Огар», друг детей, почти никаких сожалений по поводу своей холостяцкой жизни. У него есть мать, бабушка, сестра. Диван, кофе, Би-Би-Си. И вот он на третьем этаже, и сеньора Пелаэс - если это сеньора Пелаэс, потому что она имеет привычку переносить на лицо содержимое целого косметического кабинета, скандализуя весь квартал, — поздоровалась с Раймундо, стоя на лестничной площадке, и показалась ему (невероятно!) слегка моложе своих лет.
«Мир, — подумал Раймундо, — что за бред! Все это — выдумки философов». (У Раймундо был университетский диплом.) Мира нет, есть миллионы и миллионы миров, один внутри другого, а внутри него самого — пять, десять, пятнадцать разных миров. Ему понравилась мысль об этой концентрической структуре, описываемой в порядке возрастания или же убывания. Зернышко кофе — чашка, где оно находится, — кухня, где стоит чашка, — дом, где располагается кухня, — город, где... Можно оттолкнуться от двух отправных точек размышления: от зернышка кофе, содержащего в себе тысячу миров, или от человека — мира внутри бог знает скольких миров, которые все в конечном счете — кажется, он об этом где-то читал, — не более чем подошва сандалии какого-нибудь космического ребенка, играющего в саду. Звезды в таком случае, разумеется, будут цветами. Сад — это часть страны, составляющей часть
Скоро уже будет желанный диван.
Мария открыла дверь еще до того, как он позвонил. Подставила для поцелуя белую-белую щеку, на которой иногда проступали две тончайшие вены. Раймундо поцеловал ее и заметил, что щека не такая мягкая и гладкая, как обычно, даже подумал, что это другая щека, хотя в женских щеках Раймундо разбирался плохо: он видел их по преимуществу в кино и несколько раз — во сне, излишне злоупотребив p^at'e de foie [4] . Мария смотрела на него рассеянно, не без некоторой тревоги во взгляде.
4
Печеночным паштетом (франц.).
— Что-то ты задержался, уже восемь двадцать.
— Трамвай виноват. Кажется, он стоял у вокзала Онсе дольше, чем нужно.
— Вон оно что! Бабушка уже волнуется.
— Вон оно что!
Он услышал, как за его спиной захлопнулась дверь, повесил зонтик и шляпу на вешалку в прихожей, вошел в столовую, где мать и бабушка заканчивали накрывать на стол. Платье на матери было порвано в нескольких местах — очевидно, она надела его по рассеянности. Не говоря ничего об этом, Раймундо подошел к матери и поцеловал ее. Что за удовольствие — испытать именно то ощущение, которое испытываешь всегда, которого ждешь. Щека слегка шершавая при касании — мать специально удаляла со щек волосы — со вкусом персика; слабый запах старых писем и розовой тесьмы. Только это вот платье... Но палец бабушки уже поманил его жизнерадостно, и Раймундо, подойдя, положил руки ей на плечи — до чего же они хрупкие, даже не могут сопротивляться тяжести его рук, — поцеловал ее в старческий лоб, где кожа едва служила непрочным прикрытием для лобной кости.
— Ты волновалась? Я задержался всего на пять минут.
— Нет, просто я подумала, что автобус опоздал.
Раймундо сел перед поставленной тарелкой, положил локти на стол. Он не вымыл рук перед едой, как обычно; странно, что Мария не заметила этого, ведь она просто помешана на чистоте и видит источник заразы даже в трамвайных билетах. Еще он подумал, что бабушка спутала трамвай с автобусом: он никогда не пользуется автобусом, все это знают. Если только она не оговорилась, — а на деле речь идет о девяносто седьмом трамвае.
А на деле речь идет все о той же комнате, где этим вечером свет лампы, преломляясь через стекло, делал губы толще, придавал им какой-то зеленоватый оттенок. С дивана прекрасно было виден портрет дяди Орасио, но Раймундо не мог припомнить, чтобы у него когда-нибудь были эти губы, эта рука, свисавшая вяло, как полотенце; только четкий свет настольной лампы может сотворить эту белую руку, эти почти зеленые губы, и вообще это, скорее, портрет какой-то женщины, а вовсе не дяди Орасио.
Новости в «Аталайе», новости Би-Би-Си. Ничего лучше, чем эти новости в сопровождении обжигающего кофе — Мария сейчас протягивает ему чашку. Чей-то голос напевает на кухне песенку, которую мать обычно напевает, вытирая посуду. Это та же песенка — «Розы Пикардии» (и очень редко — «Дорожка»), — та же манера напевать, что и у матери, но голос — голос другой, низкий и хриплый, голос человека, простуженного от слишком долгого сидения на балконе.
— Послушай, скажи маме, чтобы она приняла аспирин и прополоскала горло.
— Да с ней все в порядке, — отозвалась Мария из низкого кресла, не отрываясь от иллюстрированного журнала. — Дядя Лукас заходил сегодня и сказал, что она выглядит просто отлично.
Он поставил чашку на блюдце и медленно перевел взгляд на сестру. Должно быть, шутка: все братья матери давно в могиле. Но сестра уже закрылась журналом; лучше подхватить ее слова и также ответить шуткой.
— Жаль, что дядя Лукас — не врач. А то к его словам можно было бы прислушаться.
— Он не врач, но много чего знает, — голос Марии был спокоен; ее пальцы, вдруг показавшиеся Раймундо чрезмерно большими, ловко перелистывали страницы журнала.