Другой Урал
Шрифт:
Остатки беспокойства исчезают, меня растворяет всеобъемлющий покой этого места, и я не спеша огибаю наш квартал, сворачиваю в переулок. Зрение уже почти вырубилось, я перехожу, но мне спокойно — я уже знаю, что ноги по-прежнему наступают на сухое и с отвисшей губы не капает слюна — выгляжу я нормально, никто ни в чем не заподозрит. Из чистого ухарства я решаю дойти до ларька и купить… нет, здешнее курево — простите великодушно; так, заварка-хлеб-сахар есть, а куплю-ка я зажигалку, вот. Тут же, без паузы, под пальцами оказывается холодный и мокрый швеллер прилавка под зарешеченным окошком, из окошка несет теплым ларечным духом — товар, горячий металл трамвайки и незатейливый парфюм, его тут же перебивает железнодорожный запах — электричка на морозе, шпалы, шашлык, бомжи, заиндевевшие окна трамвая, больничный капустный смрад, кровь — прошлой зимой ездила в Челябинск на аборт, теплый
Забрав дребезжащего прозрачного уродца, я, едва сохраняя вертикальное положение, добираюсь до дома — вымотало неожиданно сильно, на удивленье просто вымотало. Впрочем, так же быстро и проходит.
Поднявшись в дом, нахожу Тахави уже одетым — синяя зечка, [15] уличная телогрейка, сапоги и повседневная темно-зеленая тюбетейка.
— Айда, улым.
— Хазер, Тахави абый.
Я переобуваюсь в сапоги: в галошах, пусть и на шерстяной носок, уже холодно, ноги задубели. Мы идем в центр, к автовокзалу — сараю силикатного кирпича, окруженному толпой грязных «пазиков». К сараю примыкает навес на коричневых трубах, опоясанных шелушащейся коростой объявлений. Под навесом дюжина заплеванных семечками грязных скамеек спиной к спине. Кучка пацанов в пестрых костюмах, красно-бело-зеленые вставки на темно-синем; костюмы у всех одинаковые, разнятся только куртки из кусочков кожи — разные оттенки коричневого и черный. Видимо, к курткам местный дресскод не шибко строг. Пьют пиво из коричневых сисек — как им только не холодно, интересно. И к чему харкать во все стороны, пивные тягучие харчки уже на всех предметах вокруг этой гопы. Пидарасы, хули матом орете на всю площадь! Ага. Кажется, я пошел. Точно.
15
Зечка — костюм рабочий х/б, артикул уже не помню, в руб. 30 коп. брежневскими.
Прошло около века, или пяти, или минута. Прибыл автобус, сияющий, словно я гляжу на него через мокрое стекло, — вокруг каждой лампочки, легко пробивающей тонкую бумагу кузова, красивый ореол, как в мороз от фонарей. Из салона выкатились пассажиры, переваливаясь и семеня, словно утята, — и брызнули кто куда, только держи! Я испугался, потому что огромный автобус, тупо и неумолимо разворачиваясь, грозил расплющить то одного, то другого, но они весело ускользали от его сияющей глыбы и нисколько его не боялись. Какие молодцы! — растроганно улыбаюсь я, чувствуя, как по щекам катятся слезы. — Какие молодцы они все-таки! Какой-то частью себя я холодно замечаю: слишком, что-то уж слишком; еще одна часть заинтересованно наблюдает, как под движущимися людьми на рельефную смерзшуюся грязь падает пятно неяркого синего света, хотя люди — теплые и желтые, почему бы это?
Тахави разворачивает меня, и я с мгновенно вспыхнувшим негодованием обнаруживаю, как одного из моих утят яростно щиплет мужик, стоящий у крыльца почты, раскапывая нежный светящийся пух своими… нет, все же не руками, хотя вроде как и руками. Я словно вижу одновременно три картинки — на одной мужик стоит у почты, он нормального — точнее, маленького роста; его руки в карманах эмчеэсовского пуховика, и одной из них он достает из коробка спичку за спичкой. Вторая картинка совсем даже и не картинка, просто такое ощущение — мужик уже вдвое выше несчастного утенка, он навис над ним и запускает в него руки по локоть, выдергивая пух, но пух не задерживается в руках мужика, легко просачивается меж его пальцев и сразу гаснет, оставляя в воздухе мелкие красные искорки. Третья еще менее визуальна — одно ощущение правой руки, хватающей какой-то кусок плотной то ли резины, то ли засохшей жвачки. Рука старается подцепить, выщипнуть складку и ухватиться получше, но стоит только оттянуть часть от куска, как часть эта приобретает непробиваемую упругость полиуретана и с силой выталкивает вдавленные пальцы.
Поток ощущений непосилен, и я пробкой выскакиваю обратно. Переведя дух и сфокусировав расслабленные глаза, я продолжаю смотреть на мужика, мимо которого проходят пассажиры автобуса. Меня осеняет — мужик жрет бабу в коричневом плаще и розовой косынке! Причем только за счет их взаимного положения, чистая геометрия! Я перевожу взгляд
Я задумываюсь и теряю картинку, теперь передо мной лишь тьма, окружающая навес, освещенный несколькими едва заметно мигающими светильниками. Из-за этого контраста уже ничего не разобрать, только силуэты домов на фоне гаснущего неба и мутно-желтый свет в кабинах двух автобусов — один шофер читает газету, второй курит в окошко. Пацаны куда-то делись, и Тахави дергает меня за телогрейкин хлястик, поворачивая в сторону дома.
Пройдя в молчании до самого дома, я спрашиваю лишь за чаем:
— Тахави абый, как так?
— Ему никто не давал ырым, но он сам хотел другого и как-то нашел. Теперь, чтоб не пропасть, он должен постоянно брать чужое дыхание, а брать его может вот так, другого не знает.
— Зачем — брать?
— Так он может обманывать бире, а если не сможет, то они увидят его. Он сам захотел, чтоб они его видели, обратно уже никак.
— И че тогда? Ну, увидят — и че?
— Бире съедят его кыт. [16] На весь район никто не боится так, как Гафур.
16
Кыт ( тат., башк.) — душа.
Я на мгновенье представляю себя в шкуре несчастного эмчеэсовца — ух, не дай бог.
— Ты можешь ему помочь?
— Нет.
— А почему, Тахави абый? Может, не хочешь?
— Не хочу, но и не могу тоже. Он не знает, что с ним делается. Думает, что у него просто болит внутри, все потроха болят. Правда, они и в самом деле болят, но вот ты понимаешь, почему, а он нет.
— Если он не знает про бире, то кого же он тогда боится?
— Смерти, кого ж еще. Его тело чувствует, как бире слетаются к нему, вьются у него под ногами, и чувствует, что будет, если он не удержится. Но он не понимает все это и еще больше читает глупые книжки, мешает сам себе. Его кыт стал совсем черный, и белым его не сделают все эйе Яш-черэ. Только Тенри это может, но он не делает.
Я не стал больше ничего спрашивать, потому что явственно ощутил подкатывающую истерику — еще минуту, и я буду требовать от Тахави помощи этому Гафуру. Причем я совершенно точно знал, что буду валяться на полу и рыдать, словно маленький ребенок. Испугавшись и этого тоже, я торопливо лег спать, гоняя в голове воображаемые диалоги с Тахави и Гафуром, но на удивление быстро заснул.
Реальный пикник на обочине
Мы с Яшчерэ шли вдоль трассы Свердловск-Челябинск. Мимо пролетали нарядные тазы, поднимая в и без того промозглый ноябрьский воздух грязную водяную пыль. В полях дотаивал первый снег, изрядно запоздавший в этом году. Я уже не раз и не два проклял и свое вечное любопытство, и идиотскую манеру Яшчерэ передвигаться исключительно пешком, и погоду, и ни в чем не повинных (на первый взгляд) свердловчан, нагло проносящихся на своих явно краденых круйзерах и обдающих меня грязью — ну стопудово, что никто из них не выкатывал по полста штук! Знаем мы эти фокусы — краснорожие хохлы элементарно спиздили эти джипы у доверчивых, как цирковые тюлени, дойчев, сплавили за три копейки чухонцам, чехи перегнали — и вуаля, вот он, едет, сука, туз козырный! Я проводил злобным взглядом очередного катькабурского козла. Прадо. Хуядо, скотина! Не мог левее принять, гандон! Да, че-то рановато мы перешли на правую сторону, до Янгиюльского поворота еще метров сто пятьдесят, кабы не двести.
Вдруг Яшчерэ замерла, остановившись, как вкопанная. Я чуть не налетел на нее, затормозив прямо в луже — блядь, думал, хоть левый ботинок сухой останется! Раздражение достигло апогея, я испытывал нешуточное желание поднять с обочины булыжничек поухватистее, и тщательно, не торопясь, разнести лобовуху какому-нибудь кренделю. Вон, к примеру, катит — лендровер, чтоты-чтоты, понты корявые. Не знаю, как мне удалось на секунду забыть об этой взявшейся буквально ниоткуда злобе и проследить за взглядом Яшчерэ. Она в упор, развернувшись всем корпусом, смотрела на сороку, стоящую на противоположной обочине.