Другой Урал
Шрифт:
Бабу мы ему простили тут же — к своему облегчению; что с ней делать в конце охоты, никто из нас толком не знал. Мы не простили ему добычу. Это была наша добыча. Мы ее выпасли и довели до самой почти стройки, вот она, готовая, бери и… А тут он. На все готовое, понимаешь. Даже выходной строителей казался именно нашим вкладом в дело, который мужику следовало компенсировать. Он стал нам должен, теперь мы «имели с него получить».
Мужик отбуксировал расслабившуюся и издающую бессмысленные хихиканья добычу в пустой ПАФ, стоявший незапертым с марта месяца, когда его покинула отработавшая на стройке бригада плотников. Мы хорошо знали этот вагончик с кузбасслаковым «ДМБ-76 Ленкорань» на торце, как, впрочем, и всю стройку — от нашего двора до нее пять минут ходу. Любой из нас мог
Плотничий стружечный дух недолго держался в его пропотевшем фанерном нутре. Как только бригадир плотников снял с дверей свой замок и плотники уехали, мы, помню, не дожидаясь окончания рабочего дня, мухой прошарили весь ПАФ — случалось, строители забывали в шкафчиках путевые шмотки, шапки по зиме, часы, а бывало, что и деньги. Потом, лазая по стройке, мы быстро перестали заходить в этот пафик, делать там было нечего.
Теперь мужик драл там на топчане нашу тетку: топчан скрипел, мужик хыкал как паровоз, тетка противно блеяла, и что-то чавкало и потрескивало, мы еще подумали, что кто-то из них пердит, но для пердежа ритм был слишком правильным.
Мысль, как наказать их обоих, пришла к нам одновременно — видимо, оттого, что мы одновременно почуяли запах сухой обрези из-под основательно сколоченного крыльца. Мы синхронно посмотрели на сухие концы горбыля, увязанные проволокой пачки которого высовывались наружу, переглянулись (Они такие выбегут, а крыльцо горит! Зыко?! А то! И слезти никак! Только перепрыгивать! Во пересрутся! Давай? Давай! Долго разжигаться… А вон польем возьмем у малярш! Точно!) и одновременно уставились на ряд фляг и бочек возле бытовки бригады отделочниц.
На беду мужику (а может, и бабе), легко отковырнулась только маленькая пробка бочки; горловины и замки фляг оказались намертво затекшими какой-то липкой гадостью. Сунувшись к отверстию понюхать, мы едва не выплюнули легкие — ох как резко шибануло из ее гулкой тьмы, но зато шибануло правильным; мы сразу поняли, что это что-то должно хорошо гореть.
— А как набрать?
— Да хуй знает… Давай сначала подкатим.
— Ты глянь, она не полная?
— Не… Нет, вроде.
Мужику опять не повезло — рельсы озаботились, чтобы бочка не оказалась неподъемной для нас, там было едва ли больше трети, а то и четверти. Осторожно опрокинутая, приглушенно громыхающая бочка успела сделать лишь пару оборотов, и раскачавшаяся жидкость легко вышибла неплотно вдвинутую на место пробку. Запах стал невыносим, это уже был не запах, а настоящая химическая война, но мы все же докатили плещущую посудину до крыльца, повернув отверстием вниз. Все вышло совсем не так, но, в общем-то, нормально: желтоватая гадость немного попадала под пачки горбыля, но большинство ее куда-то девалось.
Не дожидаясь, когда все хорошенько намочится, мы отошли на пару шагов и начали кидать спички, пытаясь угодить на промоченные уайт-спиритом участки земли. Наконец пыхнуло; да так, что мы вмиг остались без ресниц и бровей. Кинувшись за железную будочку сварного поста, я сильно зацепил коленом бочку, стронув ее с места, и она помаленьку покатилась под незаметный на глаз уклон. Поэтому, думаю, мы и остались живы: бочка обязательно ебнула бы, окатив нас остатками — стояли мы подходяще.
Когда огонь подрос и скользнул вагончику под брюхо, пафик ненадолго задумался и вспыхнул сразу весь; стали лопаться и посыпались из окон стекла — мы так и не поняли, мужик ли это их поразбивал, пытаясь вылезти наружу, или все-таки это от пламени. В небо протянулся огромный черный хвост, какой-то слишком большой для такого маленького и недавно начавшегося пожара. Мы поняли, что сейчас сюда набегут, и дали ноги.
Приехали пожарные, потом менты. Еще чуть позже появился и исчез за вагончиками «рафик» неотложки. Завороженно наблюдая с крыши четырехэтажки поднявшуюся на стройке суету, я четко понял разницу между собой и Филимоном. Даже не так: я понял, что нас нет. Не вообще нет, а нет вот этих, с ободранными локтями и грязными коленями, испуганных и сопливых существ. Мы лишь крошечные чешуйки на остриях огромных конусов из всех тех людей и их мыслей, что были до нас, мы так, на мгновение, а потом будут другие. И конусы эти разные. Мой не такой большой, но начинается невероятно далеко и давно, между песком и небом, а филимоновский стал совсем недавно, от этого он дымчатый и жидкий, там играет гармошка и отражаются в лужах желтые окна — на улицах грязно, потому что недавно был дождь, там не верят друг другу и хотят убить.
Мне не понравился мир, откуда пришел Филимон, мой лучше, хотя там тоже не верят, но не потому, что так надо, а потому что незачем, и еще я понял, как устроено то, что кажется дружбой, — или ты втягиваешь другого к себе, или он тебя; это было как-то связано именно с формой этих конусов и оттого было бесспорным. То, что видно как фигура, нельзя оспорить или понять неправильно: вот круг, он не может совпасть с квадратом и не может с треугольником. Это и есть — Мир, вот этот конус, и какой бы ни был чужой мир, в него никак нельзя попасть, потому что в нем уже живет хозяин, кроме которого там может быть только то, что ему кажется. Сколько бы ни было миров, живешь ты только у себя и выйти из своего мира не можешь. Хотя можешь, но для этого надо бросить вообще все, а такого я себе представить не мог.
Дружба — это просто иллюзия. Невозможно жить в одном мире двум его полновластным хозяевам, это же ясно. Кажется, мы тогда оба это поняли, потому что больше особо не водились; это тоже вышло как-то само собой.
Раз в месяц, или Как я перестал быть пионером
— Пидарасы, окошки хоть бы пооткрывали… — в бессильной злобе прошептал Вовка Найман, брызгая слюной и обдавая меня запахом зубного кабинета.
Я не ответил, изо всех сил стараясь удержаться на поверхности густого горчичного месива, дошедшего уже до подбородка. Сверху мою голову пекло и давило книзу тягучее многоголосое жужжание. С усилием повернувшись, я поднял взгляд на заросшие каменной пылью облупленные рамы высоких окон. Казалось, они тихонечко, но предельно серьезно рычат и всем своим видом отгоняют борзых открывальщиков — ой, не надо, товарищч, ой не стоит… Только вот цопни за неухватистый тырчик затекшего древней краской шпингалета — и мы сразу же сделаем его совсем скользким, и рука сорвется, обязательно, и ударится самой чувствительной костяшкой, а под ноготь вопьется острая и хрупкая как стекло краска… К тому же окна были забраны частой металлической сеткой с застывшими натеками в некоторых ячейках. Так что, если б даже удалось совершить немыслимое — выйти из строя и расковырять эту коросту между нами и улицей, то створки открылись бы только на два, ну край на три пальца, и свежего воздуха все равно бы не получилось; получилась бы тоненькая струйка, которую ни за что не ухватить обеими ноздрями, ее хватило бы лишь на сравнение, и стало бы только хуже.
В первом ряду отчаянный Шестопалов затеял какую-то игру. …На хер ему это надо… — раздраженно подумал я, чувствуя, как бешенство мелкой сыпью проносится по упревшему под тяжелой одеждой телу. — Вас еще, долбое-бое, не хватало…Пацаны нервно кидали друг другу что-то как бы опасное, кто-то вякнул, потерпев неудачу, кто-то поймал, народ шебутился и сокращался, как гусеница в муравейнике. Я закрыл глаза, желая провести в относительном покое хоть эти три-четыре секунды, пока эпицентр возни не достигнет моего места. Вот они и прошли. Странно, так долго тянулись и так быстро прошли… Оказалось, Шестопал пустил по рядам кусочек мела, и его теперь отбирали друг у друга, стараясь черкнуть по спине передним; передние извивались, шипя и оскаливаясь на задних. Резко дернувшись, я удачно выбил мелок из рук завладевшего им Остроумова и втянулся обратно, в свой личный кусок пустоты.