Другой Урал
Шрифт:
Лето пришло — отпуск, море, все дела… Возвращаюсь, от этих аварийных непоняток в голове даже пыли не осталось — все вытеснили впечатления, оставленные нашими кавказскими «коллегами». Еще не по работе, а так, по своим делам, куда-то меня понесло. Проезжаю мимо зассанного бетонного павильончика на Куяше, боковым зрением отмечаю — стоит несколько человек; а тут еще надо головой повертеть немного, все-таки выезд на трассу, и я о них мгновенно забываю. Уже перед самым Челябинском меня бьет по голове — ептыть! Я радостно открываю рот… И понимаю — ушло. Не ухватил, не успел, мелькнуло и нету. Одно радостное ощущение разгаданной-таки загадки. Дурацкое положение, надо сказать, — что-то понял, а вот что конкретно…
Вот с этим сосущим ощущением я делал свои дела, обедал, заезжал за музыкой на Алое поле, в общем, весь день с ним проходил. Еду обратно. Темнеет уже, ветер резкий, шибает в бок — уж на что Юнкере тяжелый, а все равно чувствуется. Судя по всему, к ночи грозу напарило. Точно, над Метлино уже посверкивает в облаках. Сворачиваю с трассы, а тело само по себе выкручивает помаленьку вправо и притормаживает. Выхожу — оба-на, у меня с кондиционером теплее, чем на улице, ни фига себе похолодало. И запахи! Ну,
Запах грозы усилился, и ветер бесцеремонно толкнул меня в спину. Я сперва переступил, удержав тело на месте, но в последний момент передумал и шагнул вслед за ветром. Окраска мира тут же сменилась, во всем появилась эдакая приглушенная фиолетинка, тут же замирающая, если посмотришь в упор. Красиво, очень. Боковым зрением смотришь — вот же она, да какая яркая и красивая, а поглядишь конкретно — все, рассосалась и впитывается, едва успеваешь заметить слабые следы фиолетового, шустро тающие в укромных местах. Я было начал играться с этим ощущением, но сарай поторопил, властно всплыв посреди моего внимания. Поглядев на него, я заметил, что смотрю словно с уровня колен, как будто лежу на земле — такой вот ракурс нравился сараю, ему хотелось возвышаться надо мной, и, прямо скажем, у него это, отлично получалось. Я издевательски ухмыльнулся и подошел ближе, теперь от торцевой стены сарая меня отделяло два с половиной где-то метра.
Тут я понял, что внутри сарая сейчас По-Другому. Нет, я не идиот и понимал, что по-другому и здесь, и уже не первую минуту, но там — там сейчас реально По-Другому. Обойдя торцевую стенку, я заглянул во внутренности павильона и не успел ничего заметить глазами. Ну, это я сейчас понимаю, а тогда это выглядело довольно неожиданно — я увидел мультфильм. Нет, не какой-то конкретный мультфильм, а пейзаж из всех мультиков сразу, примерно как этот парень-детектив из кино про кролика Роджера, когда он въехал в идиотскую мультяшную местность. Панорамы не было — так, пятно на треть зрительного поля, и в нем этот дурацкий пейзаж. Ладно, хоть не из тупорылых западных мультиков, а типа наш, «Союзмультфильм» и все такое прочее, с сестрицами Аленушками и нерадивыми учениками, угодившими в сказку за неуспеваемость. Опять неточно выразился. Никаких Аленушек и прочей пиздобратии там не было, но казалось, что они вот-вот выскочат из куста и споют песенку. Пейзаж такой, понимаете? Ну, стою, смотрю на рисованные березки-дубравки, и внутри у меня эдакая насмешка — злобная-злобная; правда, не восстановил до сих пор, к чему она относилась. Пейзажик начинает поворачиваться, появляется дорожка. Я все истекаю ядом: «Доро-о-ожка… Говно, а не дорожка. Оба, мо-о-остик… А речка-то где, „мостик“?! А, вот и с речкой подсуетились… Ну, че сказать. Говно ваша речка!» Тут возникает сначала едва заметное, но крепнущее с каждым мигом ощущение, что все пошло немного не так, как хотелось тому, кто живет за этими плюшевыми дубравками и кукольными мостиками; дорожка распадается на извивающиеся зеркальные ленты, и до меня наконец доходит — это же те люди, которые стояли, когда я проезжал здесь с утра! Странно, я узнаю их по тысячам безупречно совпадающих признаков, хотя не смогу сказать, мужчина или женщина, старый или молодая, — ничего. Я какое-то время разглядываю их следы, и тут меня озаряет — вот о чем я тогда догадался! Вот, все как на ладони: все ушли ногами, кто сел в автобус, кого остановились подвезти на легковушке. А вот этот — просто ушел! Без ног! Меня скручивает судорога, чем-то смахивающая на попытку поблевать с пустым желудком, и я становлюсь медленным и серьезным. Безразлично отвернувшись от сдувшегося павильона, я сажусь в машину и еду домой, желая рассмотреть все до конца — мне откуда-то стало известно, что нужно скорее лечь, вырубить телевизор, и, пока жена шебуршит на кухне, у меня будет полчаса-час на спокойное ознакомление с материалами дела. За то, что все развеется без остатка, волноваться не стоит — ничего никуда не денется.
Приехал, лег — и уснул, ну что ты будешь делать. Наутро вся эта хрень стала от меня дальше, чем события на «Фабрике звезд», как-то растворилось все, так бывает — даже когда стараешься специально об этом думать, все рассыпается, как снежок из сухого снега. Проходит какое-то время, снова надо с утра ехать. Ложусь, даже не думаю, а вот утром… Утром я чуть было не отказался от поездки — до того колбасило. Даже к зеркалу подходил, само-пристыдиться. Бесполезно, что интересно. Так и дотянул, пока жена не ушла. Дверь хлопнула, у меня внутри что-то оборвалось. Выхожу на кухню — все предметы от меня отвернулись, не то что за трусость осуждают, нет — нос воротят, как от мусора какого-то. Все чужое, непослушное, холодное, непрорисованное. Сигарету из пачки вытряхиваю — за ней еще несколько вылетает, пепельницу едва не перевернул, спички ломаются; и все это с таким презреньицем, какое я последний раз ощущал при совке в латвийских магазинах.
Ладно. Посидел с пустой головой, выхожу во двор — а Юнкерсу насрать, что хозяин идет. Стоит безразличный, как больная лошадь. На нем как будто написано — давай, мол. Езжай. Тот, кто тебя в лоб примет, уже выехал. Я такой опять: ладно. Но уже с небольшой такой угрозкой: ла-а-адно. Как сам себя расслышал, аж от сердца отлегло — ух, думаю, жив еще. А то вообще уже как чмо забитое. Выскочил на улицу, смотрю — блядь, и здесь! Все не так! Конкретно предъявить нечего, но, сука, Не Так! Ла-а-ад-но, бля… Щас, щас, только из города вылезем, и… А че, собственно, «и…» — убей не скажу. Но по городу и вправду напрягает, и я еду как истеричная барышня. Мы с Юн-керсом очень не любим ездить по городу в спешке: нам подавай или вальяжную прогулку развалясь, или нид фор спид с закушенной губой, потными ладонями и постоянной слежкой за антирадаром. Наконец город кончается, и мы потихоньку ускоряемся, оставляя за правым плечом сторонников езды по знакам. Я чувствую, что еду кому-то в лоб. Возможность избежать этого есть; однако я ощущаю ее как ниточку, лежащую на трубе тысячного водовода, ведущего к принципиально иному. Это даже не шанс, а смутное воспоминание о намеке на таковой. Короче, все грустно.
Выезд на трассу, павильончик. Пролетаю его не поворачивая головы, он неинтересен. А че это в тишине едем? Ну-ка… Выбираю Нопфлера, случайный трек. Выпадает как раз то, что надо («Done with Bonaparte», если интересно). Дальше все буднично как-то: с последним аккордом, во время паузы между треками я понимаю, что ниточка победила. Вернее, ниточка превратилась в трубу, и ничего со мной не будет. Никаких душевных порывов и прочей дребедени, все просто и как-то само собой.
Через песню, не доезжая версты до поворота на Карагай-куль, у обочины стоит мальчишка с велосипедом. Аккуратно притормаживаю, встаю и какое-то время сижу и смотрю на него. Он не поворачивается, хотя все прекрасно понял. Вылезаю, подхожу к нему и беру его за шиворот, изо всех сил стараясь случайно не перепутать и не взять за горло — потому что тогда не сдержусь по-любому и вотру его в асфальт прямо здесь. Скользкая ткань курточки трещит, когда я рывком кидаю мальчишку на четыре кости. Посреди движения он упирается, и я с ужасом понимаю, что с такой железобетонной массой мне не совладать, но мальчишка внезапно перестает упираться и падает на четвереньки. Я с размаха, не жалея пальцев, отвешиваю ему в задницу душевный пендель, и он, кувыркаясь, катится в кювет. С головы у него сваливается синяя бейсболка с какой-то амери-канистой символикой. По этой бейсболке я его и узнал — он был на каждой аварии, начиная с той самой первой, когда двадцать четвертая встретилась с двенахой, и жрал, жрал, жрал, падло, тварь… Он встает в кювете и молча пялится на меня. Я откуда-то понимаю, что сейчас он смертельно опасен, что вообще-то я перед ним — так, насрано, но — слава Аллаху, не сейчас. Подымаю вихляющийся велосипед и изо всех сил обрушиваю его на голову мальчишке. Промазать невозможно; между нами от силы пять метров, но велосипед как-то оказывается смирно стоящим у мальчишкино-го бока. Эта неудача с велосипедом служит мне предупреждением: пора кончать суперменствовать и потихоньку валить отсюда, но я какое-то время стою на краю обочины, грозно подбоченясь и в упор разглядывая эту мразь.
Мальчишка, бесстрастно глядя мне в переносицу, гнусавит: «Дя-я-яденька, чё-ё вы деретися-я-а», но мы оба понимаем, что он просто отрабатывает номер. Стараясь не суетиться, я на деревянных ногах возвращаюсь к машине и захлопываю дверь. Ффу-у, удалось не сорваться на бег. Руки дрожат; я едва поворачиваю ключ, пугаю, не поглядев назад, светло-кофейную нексию, с длинным возмущенным воплем объезжающую морду высунувшегося на полосу Юнкерса. Не поворачивая в мальчишкину сторону головы, я чувствую: все. Хохма с нексией — все, на что он оказался способен; и Это, что бы оно ни было, окончено. Я, Великий и Ужасный, смело победил аварийность на отдельно взятом участке федеральной трассы М-36. Я еду в правом ряду, мокрый и задыхающийся: похоже, забыл дышать, пока зверски пинал на обочине беззащитного ребенка. Страх, ледяной глыбой застывший в низу живота, выходит легкой истерикой — я сам с собой болтаю во весь голос, фальшиво гогочу и ору всякие глупости. Гаишники, мимо которых я проехал, с вытянутыми мордами проводили меня ошалелыми взглядами, но тормозить не кинулись; а зря, я в тот день от души бы по-хохмил с ними, полгода бы Юнкерса потом не трогали, я еще подумал тогда: «Да! Кстати! Не забыть заехать в обл-ГАИ — надо бы взять там с полки причитающийся пирожок».
Шанхайский барс
Ментов на Шанхае отродясь никто не видел. И неудивительно — был бы я ментом, тоже ни за что не пошел бы доброй волей на Шанхай. Понятно, что это не относилось к участковому Гавриляну. Тот еженедельно заходил к единственному владельцу самой настоящей, не сарайной недвижимости в Шанхае — товарнику. После обеда в субботу, как часы; но иногда навещал его и в неурочное время. Мы часто встречались с ним на шатучем мостике через овраг, и он смешно надувал щеки, отчего становился похожим на Синьора-Помидора, грозил нам пальцем и раздавал шутливые поджопники. Мы с удовольствием делали вид, что страшно его боимся, и кидались обратно, а Вовка Обалдуй все не сводил глаз с гавриляновского нагана на шнурке, его уже в этом возрасте начала одолевать маниакальная тяга к оружию. Гаврилян степенно проходил по мгновенно опустевшему Шанхаю и боком влезал в невысокую дверь бревенчатой товарниковой избушки. Товарник никогда не встречал его и выходил лишь некоторое время спустя, когда величавое отбытие участкового уже забывалось легкомысленными шанхайцами. Товарник выходил на улицу, располагался на скамье у своих дверей, и к нему подсаживались самые центровые из местных обитателей — дядя Саша, бровастый, как Брежнев, цыган Парутин, чеченец Кастро, или Кастрат, торговка анашой Големба, еще несколько неприметных, не запомнившихся мне людей тихо о чем-то судачили, треща махоркой и тонко, «понтово», выстреливая неуловимые струны плевков. Мы пытались научиться плевать так же, но кривые и редкие молочные зубы делали это технически невозможным, и все кончалось заплеванной рубашкой и мокрым подбородком.
Иногда я замечал, какие отношения у Города и Шанхая, было на мосту такое место, встав на котором можно было ощутить их как целое — огромный, желтовато-шту-катурно-бревенчатый город, с красными пятнами автобусов и тучей галок над пожарной каланчой, свистом паровозов на железке, желтоватым холодком мороженого у кинотеатра, толстый, рассыпчатый и пугливый, он косо и отрывисто взглядывал на пестрый Шанхай, притулившийся у его рыхлого бока, исподволь тыкая маленького и шебутного соседа белыми гимнастерками милиционеров, когда тот, не удержавшись за помойным оврагом, выползал на чинные кленовые улицы. Вскоре я впервые услыхал выражение «как собаке пятая нога» и с тех пор начал видеть их взаимоотношения иначе — город стал этой собакой, с пятой ногой Шанхая, но быстро мутировал во слона, с огромными мягкими тумбами, и я знал, что скоро город оттопчет сам себе жилистую тонкую ногу Шанхая, на которой, в отличие от лысого пухлого сала городских тумб, еще трепыхалась на ветру жесткая черная шерсть.