Другой жизни не будет
Шрифт:
— Тебе же семнадцать лет тогда было.
— Достаточно.
Напились оба. Он даже не помнил, когда ушел Михал. Всю ночь с ним творилось что-то странное. Не лег, как всегда в таких случаях, в одежде на кровать, а слонялся по дому и не мог найти себе места: включая и выключая свет, открывал дверь в ванную, потом закрывал ее, кружил по дому, как раненый зверь. Это продолжалось достаточно долго. Все время разговаривал сам с собой, а точнее, с ней…
Даже если не нужно было бы тебя топором обтесывать, все равно между нами ничего бы не получилось. Опустошенный я, Ванда. Ничего мне не нравится. Не знаю, кто я
А ведь могло быть иначе, если бы ты со мной осталась. Почему ты так легко на все соглашалась, почему была покорной? Мы бы теперь радовались сыну, и Михал жил бы иначе… Он где-то прав, зачем мне нужны были другие женщины, ни одна меня не согрела. Веся… не была она для меня партнершей. Всегда боялся нанести ей вред, когда обниму посильнее, казалось, что она раскрошится в руках. Хорошо, что быстро от меня ушла. Только что с того. Было уже поздно. Мексика прошла мимо носа. А ты бы не позволила, ты бы сразу сказала: паковать чемоданы. Всегда знала, что для меня хорошо. Когда в загранкомандировку уезжали, тебе это было не по душе, хотелось остаться в нашем семейном гнезде, а, однако, сердце разуму уступило.
— Ну что, Ванда, — спрашивал я, еще больше мучаясь сомнениями, чем ты, — как думаешь, справлюсь?
Ты только головой кивнула, слезы не давали тебе разомкнуть губ.
Ты верила в меня и обладала тем инстинктом, которого не хватало мамаше… Она тоже только обо мне пеклась, а что бы ни сделала — как об стенку горох… Не получилось так, как она хотела, себе все испортила и нам не дала жить… Но ты прости ее, как простил я. Только один я знаю, чего это невезение ей стоило. Под конец жизни на месте сидеть не могла, металась — от двери к окнам, от стены к стене. Эта непоседливость, как болезнь… Яд, который годами копился в ней, ее же и травить начал. Не могла слушать о тех, кому везло в жизни. Видишь, видишь, повторяла, как в горячке, обокрали тебя… И слезы в ошалелых глазах… Глаза моей матери, Ванда, это самое мое большое угрызение совести. Поглядывают на меня из темноты… Я сильно обманул женщину, которая умела так любить и так ненавидеть.
Ты, Ванда, смогла быть только женой, поэтому должна ее понять. Она тоже не могла быть никем, лишь матерью… Мне было шесть лет, когда погиб отец — несчастный случай на улице. Мы возвращались с похорон, она держала меня за руку. На лице черная вуаль. Когда сняла эту тряпицу, ее глаза стали искать меня, и так уж до конца и осталось… Не пренебрегай, Ванда, ее миссией… Эта была личность, герой, достойный шекспировской драмы. А я ее сын, какая-то малость… Пока жила, мое существование имело смысл, я был словно продолжением ее трагической судьбы… Теперь… что я могу с собой поделать… Помоги, умоляю. Сними с меня эту лапу, которая меня, как червя, к земле прижимает…
Поднял голову и, увидев в зеркале перед раковиной свое лицо, изумился. Он плакал.
«Так это быстро понеслось, что я даже удивиться не успела. Ничего не успела — ни поблагодарить, ни помочь. Я больная, говорит Галина, умираю. Я слов из себя выдавить не могу, а она усмехается. Ты о себе должна думать, о ребенке. Обо мне никто плакать не будет.
Сестра у меня в Америке есть. Я уже ей письмо написала. Запакуешь вещи, сына под мышку и в дорогу. Здесь тебя уже ничего хорошего не ждет. Шутка, думаю, а она головой кивает. Я бы хотела, чтобы ты моих похорон не ждала, но, зная тебя, понимаю:
Я в слезы, но чувствую: близок ее конец. И трех месяцев не прошло, как мне за гробом Галины пришлось идти. С похорон — на поезд и в усадьбу ксендза. Вошла в дверь, а тетка аж руками всплеснула. Бог мой, как ты выглядишь! А потом говорит: она ведь тебе даже никакая не родственница. Для меня, отвечаю, она ближе, чем мать, чем сестра, чем… А тетка: ну продолжай, продолжай… чем ребенок? Что-то мало в твоем сердце для него места.
И тогда голова у меня сама повернулась, смотрю, стоит Стефанек, а глаза у него, как два черных солнца. Ничего более печального я в жизни не видела. Приникла к нему, к груди его прижала. Сынок, говорю я, люблю тебя, как умею, не сердись на меня. А он мне ручки на голову положил и отвечает: главнее тебя, мамочка, никого нет. Тетка от таких слов к стене отвернулась, глаза фартуком вытирает».
Он сполз с постели около двенадцати. С похмелья голова была тяжелой. В зеркале увидел свои красные, опухшие глаза. С омерзением отступил. Заварил кофе, выпил и вышел из дома. Сразу направился на почту, чтобы дать телеграмму. Когда оказался на улице, то понял, что не очень-то знает, с чего начать. Мог только ждать.
Подумав, направился в сторону Лазенек. Его встретили чернота обнаженных деревьев и гнилой влажный воздух. В пруду плавали две дикие утки, серые, под цвет осенней природы. Он поскреб в карманах и кинул им кусочки сухого хлеба. Утки ловко их поймали.
По правде сказать, он должен быть благодарен Ванде, что она дала ему возможность так рано определиться. Впустила в дом старуху, его мать, чтобы он сам сделал выбор. С того самого времени он был, как подбитый самолет, который оставляет за собой черный шлейф. И ведь так хорошо он к этому приспособился. Когда же его вновь ставили перед выбором, испытывал звериный страх. К счастью, это продолжалось, как правило, недолго, мог спрятаться за чьей-нибудь широкой спиной, притвориться, что заболел: проблемы с горлом, не может говорить.
После его отзыва из ГДР власти не очень-то знали, что с ним делать. Болтался без работы. Наконец получил предложение — стать консулом в Мексике. Он бы согласился, но Веся воспротивилась. Не хотела уезжать из Варшавы и нарушать свои профессиональные планы. Работала над диссертацией.
Пришлось зацепиться в аппарате, потом, после развода с Весей, уехал в провинцию. Михал и мамаша остались в Варшаве.
Его передернуло от холода. Поднял воротник куртки и повернул в сторону ворот. Дома ждали страницы, написанные рукой Ванды.
«Ну вот, мы попрощались со всеми и выехали в Новый Свет. Ксендз разорился на это путешествие. Я чувствовала себя по-идиотски. Он мне, в конце концов, не родственник. Пообещала: как только заработаю что-то там, сразу ему верну. А он даже слышать не хотел. Ты о себе позаботься, говорит, о ребенке, это для меня награда — помочь вам. Мне тридцать семь, Стефанку семь, может, семерка ему счастье принесет. Утверждают, что это счастливая цифра. Плывем на корабле. Смотрю сквозь круглое окошечко на море и думаю: отсюда ли или еще откуда — мне все равно до Стефана, мужа моего единственного, с любого места далеко… Иногда сильная качка начинается, некоторые болеют, а у нас со Стефанком сопротивляемость против тряски. Видно, желудки у нас обоих в Дзюбаков пошли, потому что Гнадецкие наградили Стефана-старшего слабым нутром.