Дубарь
Шрифт:
Но тут же во мне возник протест против этого пессимистического вывода, навеянного созерцанием впечатляющей картины царства холода. Жизнь только кажется скромной и сирой по сравнению с враждебными ей силами. Однако выстояла же она против этих сил и даже сумела развиться до степени разумного сознания, как бы отразившего в себе всю необъятную Вселенную. И это только начало! Несмотря на присущие всякому развитию тяжёлые детские болезни, именно разумным формам жизни, а не мёртвой материи будет принадлежать в конце концов главенствующее положение в мире!
Могильщиков с легкой руки Шекспира исстари принято считать чуть ли не профессиональными
Несколько ослабевший днем мороз начал крепчать снова, и теперь плохо помогал даже бушлат. Да и вообще было уже пора уходить отсюда, тем более что с раннего утра я сегодня ничего не ел и мысль об обогреве и сытном ужине начала заслонять собой всё остальное. И всё же мне хотелось сделать для погребённого ребёнка что-то ещё. Повинуясь этому желанию, я сбил киркой лопату с её черенка и той же киркой перебил этот черенок на две неравные части. Затем вытащил верёвочку из одного из своих ЧТЗ и крест-накрест связал обломки палки. Импровизированный крест я воткнул в могильный холмик.
Солнце неохотно закатилось, оставив после себя полосу оранжевой зари, над которой в ставшем ещё более холодным небе продолжали свою игру нежные оттенки розового и голубого. Какое-то мгновение верхние края торосов продолжали красновато светиться, затем они разом погасли. Бескрайнее нагромождение льдов внизу стало ещё угрюмее и начало скрываться в холодной мгле. А над его темным хаосом, на фоне гаснущего заката отчетливо рисовался водружённый мною символ и знак христианства. Сумерки скрыли убожество креста, а красноватый фон зари усилил его мрачную выразительность.
Логически этот крест был, конечно, совершенно не оправдан. Я не верил в Бога, а зарытый под ним ребёнок не принадлежал ни к какой религии. Но он не был также и просто сентиментальной данью традиции, знакомой с далёкого детства. Главная причина водружения мною, убеждённым атеистом, религиозного знака на могиле безымянного ребёнка заключалась, вероятно, в другом.
Я всё ещё находился во власти мысли о противостоянии Живой и Мёртвой материи и не хотел, чтобы холодный хаос льдов и гор сразу же поглотил и растворил в себе останки маленького человеческого существа. Поэтому-то, наверно, следуя древнему стремлению Человека Разумного к утверждению жизни даже после смерти, почти подсознательно установил её знак на могиле усопшего. Этот знак был примитивен и прост, но он являлся символом правильной геометрической формы, которой Хаос враждебен и чужд. Это представление скорее всего и лежало в основе сооружения таких надгробий, как всевозможные обелиски, пирамиды и те же кресты.
Меня вдруг охватило чувство благоговения, как верующего в храме. Ушли куда-то мысли о еде, отдыхе и тепле. Это было, вероятно, то состояние возвышенного и умилённого экстаза, которое знакомо по-настоящему только искренне верующим людям. Под его воздействием я развязал тесёмки своего каторжанского треуха и обнажил голову. Мороз сразу же обхватил её калеными клещами и больно обжёг уши, реальность оставалась реальностью. Я надел шапку, смахнул с бушлата несколько круглых, похожих на градины льдинок и, подобрав с земли свой инструмент, начал спускаться в долину.
На самом дне жизни люди плачут не чаще, а гораздо реже, чем обычно. Возможность изливать своё горе таким образом - удел более счастливых, у которых оно всё же только эпизод их жизни, а не её постоянное содержание. Впрочем, замерзшие льдинки на груди моего бушлата вовсе не были слезами скорби. При всей своей теплоте и нежности мои чувства к погребённому ребенку скорее напоминали те, которые вызываются душевным просветлением, например, созерцанием великих произведений искусства. Да и милосердие смерти в этом случае было слишком очевидно, чтобы сожалеть ещё об одной несостоявшейся жизни.
Я испытывал не горе, а мягкую и светлую печаль. И ещё какое-то высокое чувство, которое, наверно, было ближе всего к чувству благодарности. Благодарности мёртвому ребёнку за напоминание о Жизни и как бы утверждение её в самой смерти.
Игра света в темнеющем небе стала уже грубее и глуше, когда я подошёл к лагерной больнице. Санитар Митин сметал снег с дорожки и, увидев меня, удивился:
– Ты что там делал, на кладбище? Загорал, что ли?..
Вопрос был резонный, и я смутился, не зная, что ответить. Однако бывший следователь, вспомнив о чём-то, осклабился:
– Фу ты! Совсем забыл, что у тебя приятель в сторожах...- Он заговорщицки подмигнул и похлопал меня по животу. Верный законам своего мышления, Митин вообразил, что я гостил на рыбном складе, где у меня действительно был знакомый, и несу под полой бушлата ворованную горбушу. Это было отличное объяснение, до которого сам бы я сейчас не додумался. Мои мысли были ещё далеко. Посерьёзнев, санитар сказал: - Ты один-то через вахту не ходи, на ней Длясэбэ торчит. Наверняка обыскивать полезет. А постой возле наших, они сейчас очистку зоны снаружи заканчивают, и вали потом со всеми через ворота. Так оно вернее будет...
Я поблагодарил Митина за толковый совет и побрёл к лагерю, от которого доносились уже голоса работающих. В его грубость, чёрствость, низменность мыслей и чувств.
1966 г.