Дубровинский
Шрифт:
Кончили поздно. Соколов уже совсем собрался уходить, как вдруг Дубровинский натянул пальто и вызвался проводить его – от духоты, дыма голова разболелась…
Смоленск спал. Ни прохожих, ни городовых, разъехались по домам извозчики, умолкли трамваи. Редкие фонари даже и не пытаются бороться с темнотой.
Крепостная стена угадывается по зловещей черной тени, тени от звезд.
Молча дошли до Блонье. Когда поравнялись с памятником Глинке, Леонид тихо взял Соколова под руку, наклонился к уху и прошептал пароль.
Василий Николаевич
Разговорились. И незаметно беседа соскользнула вновь к проблемам, которые решались на съезде. Теперь Дубровинский не таясь рассказывал Мирону о загранице, о тех характерных мелочах взаимоотношений, которые, естественно, не могли найти места в докладе. И о Ленине.
Мирону не довелось с ним встретиться. Когда в 1902 году он из Костромы перебрался в Псков, Ленин был уже за границей. О нем рассказывал Лепешинский, иногда Носков. Рассказ Леонида был полнее, глубже. Чувствовалось, что этот человек близок Ильичу, знает его сокровенные мысли. И тем более неожиданным, даже невероятным, прозвучало признание, что Иннокентий никогда Ленина не видел и не разговаривал с ним.
Ильича Дубровинский почему-то называл «Дядько».
– Нашему Дядьку приходится сейчас труднее всех – один… как доезжачий на чужой псарне. Лает на него мартовская шатия на всех перекрестках и со всех сторон… А он пытается их поймать за хвост – вернуть к логике съездовских рассуждений. Исключительной настойчивости и уверенности человек! Когда ему указывают, что противники не понимают логики потому, что не хотят ее понимать, он отвечает, что не для них это делает, а для будущего, для рабочих масс, которые учатся и хотят понимать!
Соколов почувствовал себя немного но в своей тарелке, ему сразу же пришло на ум сегодняшнее совещание, брилинговская дипломатия и злополучная резолюция. И он не мог удержаться от горькой правды.
– Сегодняшняя резолюция для Дядька не поддержка!
И сам не заметил, как назвал Ильича этим ласковым и уважительным «Дядько». Леонид возразил:
– Но она подразумевает поддержку, па худой конец… на случай окончательного разрыва! Но сейчас он его не хочет, старается избежать.
– И кажется, правильно. Разрыв сейчас – это не было съезда, нет партии – она еще не претворилась в повседневную практику, не стала привычкой.
– Кстати, о практике, – Леонид даже остановился, он как бы подчеркивал этим значимость мысли, которую собирался высказать, хотя мысль могла сама по себе показаться и ординарной. – Знаете, чем больше разговариваешь с комитетами, тем несомненнее становится одно: надо туда больше рабочих. Дядько безусловно прав, и тогда будет меньше слов, больше дела! Да и слова другие пойдут.
Соколов с горечью подумал о смоленском комитете, но и то правда, где в этом городе сыщешь
Промолчал.
Так, молча, каждый думая о своем, прошли несколько улиц, и вдруг Мирон с удивлением обнаружил, что подвел гостя к своему дому.
Дубровинскому не хотелось возвращаться, но ночевка у Мирона – вопиющее нарушение конспирации. Если все же за Иосифом Федоровичем есть хвост, то транспортное бюро будет провалено.
Соколов угадал мысль Дубровинского.
– Если уж подметка прицепилась, то все одно провалились. Достаточно того моциона, что мы только что совершили, но я поглядывал, и, по-моему, все чисто…
Тихонько поднялись в мезонин. Не зажигая огня, Мирон открыл замок и жестом пригласил гостя. Дубровинский шагнул в темноту и… отпрянул. И только сейчас Соколов вспомнил, что перед уходом развесил по всей комнате, в передней мокрые экземпляры «Искры».
Через минуту засветила лампа, и они весело рассмеялись.
– Вот так и трудимся. Частенько корзины с литературой где-то попадают в воду, потом эта литература замерзает, вот и оттаиваю, сушу. На прошлой неделе три дня носа не казал из комнат, больным сказался да от хозяйки отбивался. Она то коржики принесет, то за доктором сбегать порывается. А я в одних носках ползаю по комнатам да переворачиваю газетки. В носках, чтобы внизу шагов хворого не было слышно…
И незаметно Мирон стал подробнейше рассказывать, что, как и почему было сделано здесь, в Смоленске. Этим рассказом он и для себя подводил итог. Пока Соколов рассказывал, Дубровинский разглядывал висящие на веревке газеты. Ближайшие к нему номера были старые, досъездовские, других он не видел – темно.
Когда Мирон кончил, Дубровинский встал, прошелся по комнате, потом резко обернулся к удивленному Мирону.
– Позвольте, вы говорите, это самый последний транспорт с «Искрой»?
– Самый последний…
– Но ведь здесь еще досъездовские номера газеты?
– В том-то все и дело, газета приходит к нам этак через два-три месяца… И это еще хорошо. Вот почему ваш приезд, ваш доклад – для нас и отдушина, и окно в мир, и, извините, пассаж… Ведь в этих свежих, с позволения, листах и намека нет на раскол. Тишь, гладь, все внимание предстоящему съезду, а съезд вон когда был, потом всякие слухи. И веришь и не веришь. Прибыла газета – нет, все по-старому. Потом глядишь, когда она отпечатана… И невольно веришь слухам.
Как хорошо, что он зашел сюда, к Мирону. Теперь Дубровинскому ясно, почему многие провинциальные комитетчики были просто ошеломлены его докладом о съезде, почему резолюции комитетов такие аморфные, расплывчатые. Они ничего толком не знали. Делегаты съезда успели побывать только в центральных и самых крупных организациях. Да ведь и делегаты – кто из числа большинства, а кто и мартовцы…
Теперь он, прежде чем выступать с очередным докладом, выяснит степень информированности членов комитета.