Дуэль Лермонтова (Еще одна гипотеза)
Шрифт:
Безусловно, для Столыпина-Монго, бывшего очевидцем событий, вся линия Мартынова - и вызов на дуэль, и поведение в ходе ее - не могла не быть ясной.
Что же тогда составляло для него загадку?
Не следует забывать, что в этой истории было два действующих лица: не только Мартынов, но и Лермонтов.
И, проследив линию поведения Лермонтова, которой, к сожалению, по существу, никто из исследователей не уделял достаточно серьезного внимания, можно прийти к выводу, что именно она - почти с самого начала и до конца - не могла не быть загадочной для ближайшего друга и родственника поэта. То, что Лермонтов осыпает Мартынова градом насмешек, не могло удивить Столыпина - он достаточно хорошо был знаком с этой чертой характера поэта. Но почему, видя, что Мартынов - человек, которого Лермонтов любил и предстоящей встрече с которым радовался, -
Почему же поэт повел себя по отношению к Мартынову иначе, чем в других подобных ситуациях?
Далее. На балу у графини Лаваль, где произошла его ссора с Барантом, Лермонтов на первый вопрос своего будущего противника, "правда ли, что в разговоре с известной особой вы говорили на мой счет невыгодные вещи", не счел нужным ответить сколько-нибудь резко или вызывающе. Он спокойно заявил: "Я никому не говорил о вас ничего предосудительного", и лишь когда Барант, настаивая на своем, попытался выговаривать ему, лишь тогда поэт - как человек чести - дал Баранту соответствующую отповедь.
Почему же в ответ на слова Мартынова: "Вы знаете, Лермонтов, что я очень часто терпел ваши шутки, но не люблю, чтобы их повторяли при дамах", Лермонтов не только не пытается как-то уладить назревающий конфликт, но и отвечает фразой, после которой Мартынов почти наверняка должен вызвать его на дуэль? Не искал ли Лермонтов по каким-то неизвестным причинам сам повода для дуэли с Мартыновым - таков второй вопрос, который должен был впоследствии возникнуть перед Столыпиным.
В дальнейшем, хотя Лермонтов и не возражает против примирения, он тем не менее не предпринимает никаких попыток к нему. Безусловно, строго придерживаясь правил чести, он, будучи вызванным на дуэль, не мог бы сделать попытки к примирению, но ведь секунданты так и не смогли определить зачинщика, ибо, как писал Васильчиков, "слова Лермонтова "потребуйте от меня удовлетворения" заключали в себе уже косвенное приглашение на вызов".
С большой неопределенностью ведет себя Лермонтов и на дуэли. Что мешало ему выстрелить в воздух, если бы он по-настоящему хотел помириться с Мартыновым, - вероятно, и этот вопрос стоял перед Столыпиным.
Здесь необходимо уточнить одно обстоятельство: в лермонтоведческой литературе временами встречается сведение о том, что поэт якобы на месте дуэли заявил Мартынову о своем нежелании драться с ним, но разгневанный Мартынов отверг всякие мирные предложения. Некоторые лермонтоведы (не все из них при этом настаивают на обращении Лермонтова к Мартынову) утверждают, что поэт демонстративно выстрелил в воздух, тем самым предлагая Мартынову последовать его примеру. Хотя все эти утверждения и основываются на документальных данных - на письмах современников Лермонтова, - трудно, однако, с ними согласиться.
Дело в том, что смерть Лермонтова вызвала в прогрессивных кругах русского общества столь широкое и яростное негодование против его убийцы, что истинные обстоятельства дуэли под влиянием этих чувств подчас передавались неточно.
В условиях всеобщего справедливого возмущения рождались все новые и новые подробности трагической гибели поэта, рождались слухи, что Мартынов, отвергнув извинения Лермонтова и застрелив его - безоружного, так как поэт разрядил свой пистолет в воздух, - пытался бежать не то в Одессу, не то к чеченцам и был пойман по дороге. Все эти слухи нашли свое отражение в письмах многих современников поэта. На них-то и основываются некоторые лермонтоведы.
Однако воспоминания и письма родственников Лермонтова, друзей его и вообще сколько-нибудь близких ему людей, находившихся в то время на Кавказских водах, начисто опровергают этот вариант, исходивший или от людей малознакомых или вовсе незнакомых Лермонтову, или от тех, кто не был в это время на Кавказе.
Наиболее подробно воссоздают картину дуэли воспоминания Васильчикова:
"Мы отмерили с Глебовым 30 шагов; последний барьер поставили на 10-ти и, разведя противников на крайние дистанции, положили им сходиться каждому на 10 шагов по команде: "Марш". Зарядили пистолеты. Глебов подал один Мартынову, я другой Лермонтову и скомандовали: "Сходись!" Лермонтов остался неподвижен и, взведя курок, поднял пистолет дулом вверх, заслоняясь рукой и локтем по всем правилам опытного дуэлиста. В эту минуту, и в последний раз, я взглянул на него и никогда не забуду того спокойного, почти веселого выражения, которое играло на лице поэта перед дулом пистолета, уже направленного на него. Мартынов быстрыми шагами подошел к барьеру и выстрелил, Лермонтов упал..."
Впоследствии в разговоре с Висковатовым Васильчиков дополнил свой рассказ существенной подробностью:
"Вероятно, вид торопливо шедшего и целившегося в него Мартынова, - пишет со слов Васильчикова Висковатов, - вызвал в поэте новое ощущение. Лицо приняло презрительное выражение, и он, все не трогаясь с места, вытянул руку кверху, по-прежнему кверху же направляя дуло пистолета". Выстрелить в воздух Лермонтов не успел...
Итак, все в поведении Лермонтова должно было представлять загадку для Столыпина: почему Лермонтов не прекратил насмешек над Мартыновым, видя, что тот обижается всерьез; почему Лермонтов резко углубил конфликт, когда они с Мартыновым выходили от Верзилиных; почему Лермонтов не сделал попытки примириться с обиженным другом; и наконец, почему он не выстрелил сразу же в воздух? Вот почему Столыпин даже спустя два года после смерти поэта считал, что "причины дуэли остались неясными".
Чтобы объяснить линию поведения Лермонтова, необходимо, на наш взгляд, проанализировать некоторые стороны его романа "Герой нашего времени".
Многие исследователи подробно говорили о печоринском самоанализе как об одной из главных черт его характера. Однако самоанализ Печорина никак нельзя рассматривать отдельно, как самостоятельную черту. Это часть значительно более сложного, более глубокого явления в его характере, одна из двух сторон того замечательного мастерства, которого достиг он в искусстве психологического анализа: с не меньшим успехом, чем свой собственный, анализирует Печорин и характеры окружающих, он абсолютно точно предугадывает многие их поступки. И дело не только в результативности анализа. Важнее другое: анализ психологии окружающих занимает по своей значимости в жизни Печорина не меньшее место, нежели самоанализ.
Для людей печоринского склада - эта мысль неоднократно варьируется в романе - условия жизни в России 30-х годов прошлого века исключали какую-либо возможность общественной деятельности. Обреченные на прозябание, они вынуждены искать какие-то иные, необщественные выходы для бурлящих в них духовных сил.
"...честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, - записывает в своем дневнике Печорин, - но оно проявилось в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие - подчинять моей воле все, что меня окружает..." Печорин совершенно трезво оценил ситуацию: единственная точка приложения его духовных сил, единственная сфера, где возможна борьба, где возможны победы, - это стратегическая игра с окружающими, подчинение их своей воле. Победы в этой игре, казалось бы, должны удовлетворять его самолюбие, они должны быть для него непрекращающимся свидетельством незаурядности его личности, но удовлетворение или бывает очень коротким, или не наступает вообще. Более того - победа подчас приносит разочарование: когда результаты налицо, у Печорина окончательно спадает повязка с глаз - иллюзорность деятельности, борьбы становится особенно наглядной при виде ничтожности результатов.
"Неужели мое единственное назначение на земле - разрушать чужие надежды?" - думает Печорин в преддверии одной из таких побед.
И тем не менее он не может отказаться от этой игры: только она вызывает у него духовный подъем, концентрацию всех его сил - интеллекта, воли. Только она дает ему - пусть временно - сознание своего превосходства над другими, ощущение необъятности сил, таящихся в его душе. Это ощущение ему необходимо: оно является подтверждением того, что не в нем, не в его заурядности, а в обстоятельствах заключается причина его общественного прозябания.