Дукля
Шрифт:
От святого Якуба мы двинулись по Сиротинской в сторону оборонительных стен, а потом к монастырю францисканцев. В каменной тени было холодно и пусто. Мы увидели старую женщину. Присев на корточки у стены, она писала. Мы помедлили, чтобы дать ей время. Ничуть не торопясь, женщина подтянула длинные плотные розового цвета рейтузы и опустила платье. На голове у нее был платок. Даже не взглянув на нас, она невозмутимо исчезла за углом. Минуту спустя мы увидели ее в святилище. Она присоединилась к бабкам, сидевшим на скамьях. Они читали в пустом храме литанию к Святому Духу. Наша знакомая ускользнула в перерыве между двумя апострофами и теперь вернулась на свое место. Она напоминала тех женщин, что сходились в доме дедушки, а в воскресенье отправлялись за семь километров в костел. Песчаная дорога вела среди сосен. Было жарко, в воздухе носилась пыль. Лошади в упряжке шли тихо и тяжело. Вспотевшие вороные и гнедые зады лоснились на солнце. Женщины порой присаживались на одну из телег, но большинство шло пешком. В руках они несли простые черные сандалии на низком каблуке и лакированные сумочки, в которых покоились молитвенники с крупным разборчивым шрифтом. Их шаг был такой же, как шаг лошадей: растянутый, напряженный и сильный. Они по щиколотки проваливались в песок. Время от времени какая-нибудь из них опиралась ладонью о край телеги и отдыхала, не прерывая ходьбы, так пловец отдыхает, ухватившись за борт лодки. Они не потели. Шли быстро, чуть наклонившись вперед, словно бы дорога вела против ветра, и у них еще хватало силы, чтобы, собравшись в кучки, разговаривать. Они шутили, посмеивались, а золото и серебро их зубов поблескивало с детской шаловливостью. На их загорелых ногах оседала пыль. После твердой, неровной земли крестьянских дворов и острой
Какое-то время спустя мы в первый раз заговорили друг с другом. Я встретил ее на песчаной дюне, отделявшей деревню от реки. Она присела рядом и играла осколками ракушек. Ее худое бронзовое тело ни секунды не оставалось без движения. Сунув босые ступни в песок, точно в постель, она насыпала над ними холмик, потом его раскапывала, чтобы тут же заняться рытьем глубокой ямы. Рука ее, похожая на гладкую веточку, ввинчивалась в песок до плотного и влажного его слоя. Она рассказывала мне, как один парень рассек себе косой ногу до самой кости, прибежал сюда, зарыл ногу в песок, а потом вытащил целой, сросшейся, без следов раны. «Земля все вытянет, — говорила она. — Даже молнию, и тогда можно человека закопать, и он встанет как ни в чем не бывало». Она сидела, погруженная по бедра в сыпучей волне, и, казалось, все глубже и глубже проваливается в песок. Она была похожа на куклу-цыганку, каких сажали на гору подушек и перин, только вот вместо распростертой юбки был песок — вся дюна до самого берега реки. Но это длилось лишь минуту, тут же, высвободившись из этого наряда, она встала на колени, присела на пятки и спросила напряженным сдавленным голосом: «А знаешь ли ты, что когда идут к баптистам, то нужно плюнуть на крест и растоптать его?» Я не знал, кто такие баптисты. Она тоже не знала, но страх обосновался между нами, небо потемнело, и я почувствовал горячий запах ее пота. «Чего ты так смотришь, я правду говорю», — сказала она. И начала шарить вокруг себя. Нашла две палочки, скрестила их и положила между мной и собой. «Ну что, боишься?» — спросила она, а я сидел, вытянувшись, словно пес, и сжимал песок в ладонях. Тогда она выдавила изо рта каплю слюны, которая, прежде чем упасть вниз, на мгновение превратилась в пузырь. Потом вскочила на ноги и босой пяткой довершила начатое. Зашлась в хохоте и внезапно снова опустилась на колени. Она шептала мне прямо в лицо: «Но это не считается, потому что он был ненастоящий, понятно? Он был не из костела и не освященный. Его уже нет, видишь? — Она раскидала песок во все стороны. — Видишь? Ничего нет! — Поднялась, отряхнула колени и ладони и смотрела на меня сверху. Я видел лишь контуры ее фигуры. — А расскажешь кому-нибудь, я тогда скажу, что ты тоже это делал и что это ты подговорил меня».
И все. Мы виделись время от времени, но она всегда оставалась равнодушной и высокомерной. Как если бы имела надо мной какую-то власть. Я издали наблюдал, как она перебегает свой двор, кормит кур, носит ведра и огрызается на мать, смуглая и угловатая, как мальчишка, выключенная из обычной действительности и неприкосновенная.
Из Левочи мы поехали на Спишский Град, но замок был слишком большим, а пространство вокруг него слишком бездонным, чтобы размышлять об этом. Ц. вел машину быстро, стремясь наконец оставить позади все эти чудеса Словакии, которые опустошили наши головы по самые кости черепа. Широке, Прешов и весь Спиш внезапно кончились, кончились и ренессансные аттики храмов, и гнезда аистов, чтобы где-то за Капушанами их сменили плоские крыши госхозовских построек, а место аистиных гнезд заняли развешанные на столбах матюгальники. В Свиднике, неподалеку от параноидальной церкви в форме космической тарелки, мы сдали пустые бутылки из-под «Велькопоповицкого» и взяли несколько полных, чтобы не въезжать в свою страну, как законченные туристы. Через пару километров все уже было как дома. Вдоль шоссе на цоколях из тесаного камня стояла различная военная техника. Была и пушка, и советский истребитель, и добродушные, похожие на мишек Т-34. Один особенно крупный монумент представлял фашистский «тигр», сокрушаемый гусеницами советского танка. Пахло Дуклей и родиной.
III
Памяти 3. X. [27]
И снова я здесь. У неба молочный оттенок, и людей все прибывает. Они везде. Идут по Зеленой, по 3 Мая, Мицкевича и Савицкой, подъезжают Венгерским Трактом, улицей Жвирки и Церговской. Женщины несут пластиковые сумки. Они в капроновых гольфах, в шлепанцах, в босоножках. Высаживаются из автобусов, сбиваются в тесные стада и движутся в сторону Рынка, только там становясь смелее, ведь это, в конце концов, такая же деревня, похожая на те, откуда приехали они. Будет дождь. Свет с трудом рассеивается в воздухе. Тени слабые. Мир безнадежно стар. Лоточники раскладывают свой товар. Около Марии Магдалины можно достать флюоресцентные четки, фосфоресцирующих Божьих Матерей и Египетско-Халдейский Сонник, а на Парковой жарят мясо на решетках. Ветра нет. Движение медленное. Русло Дукельки выложили камнями, но за плотиной речка течет по-старому. Ленивая вода, запах гнили и болота. День скользит по поверхности времени. Маленькая старушка в черном рассматривает благословенных Янов в разных позах. Они стоят шеренгами на ламинированном столике. За ними присматривает кореш с сигаретой и печатками на пальцах. Большие по стольнику, те, что поменьше, по восемьдесят, все из бронзы, примерно десятка четыре, еще тепленькие. Мир стареет, и вещи становятся невыразительными, неопределенными. Вскорости их уже не отличишь друг от друга, и тогда наступит конец. Останутся одни десигнаты.
27
З. Х. — Зыгмунт Хаупт (1907–1975), польский писатель-эмигрант XX века.
Перед монастырем ментовские мундиры мешаются с облачением священнослужителей. Монахи гладко выбриты. Полицейские — с усами. Зной обнимает их всех и прижимает к липкому брюху. В парке еще царит прохлада. Трое мужчин пьют вино. Они купили его вчера, а может, сегодня по-тихому. Курят, как обычно. В густой воде ничто не отражается. На черной грязи липовой аллеи видны следы велосипедных шин. Люди бегают сюда, чтобы отлить. Хорошее место. Пары, держась за руки, исчезают в зелени. На деревьях подсыхают серые дорожки улиточьих траекторий. Все состоится по другую сторону Венгерского Тракта на кладбищенском бугре. Деревянные оградки делят глинистый склон на сектора. Еще пусто. Облака стоят над кладбищем, незаметно исчезают и неизвестно откуда вновь появляются. Словно выплывают из глубины небес. В Пететек без особой надежды заглядывают мужчины, официантка разводит руками. Приезжие пьют чай и едят бутерброды с яйцом. Мегафоны у монастыря объявляют, что «весь мир смотрит сегодня на нашу маленькую Дуклю». Уборщики — в новых зеленых комбинезонах и на пижонской машине. Они стоят около развалин синагоги, где устроен склад старого бордюрного камня и тротуарных плит. Дети гоняют туда-сюда на велосипедах, а в новом кафетерии в ратуше подают дармовой кофе «Lavazza» с маленьким печеньем. Все словно бы как прежде. Струйки толпы застывают в дукельском пространстве, и это напоминает декорацию. Скворчание шашлыков, автоматы с «колой» и «спрайтом», гамбургеры, автокары, парад регистрационных номеров, кордоны, десять новых голубых телефонов с карточками, красная брусчатка, транспаранты, хоругви — все это издает печальный запах человечества. Не удалось разрушить Дуклю и выстроить ее наново.
Ну, в общем, опять я здесь. Идет дождь. Люди прошмыгивают под прозрачными плащами. Газовщики из аварийной службы сидят в пикапе и играют в очко. Я приехал рано утром, чтобы все рассмотреть. Сейчас сижу в машине и слушаю мировые новости. В стране тоже дождь. Я не смог удержаться. Все должно как-то заканчиваться. Как завтрак, книга или сигарета. Пилигримы с зонтиками несут
28
Харцерство — польская разновидность движения бойскаутов.
Примерно через час дождь заканчивается, и можно выйти. У Марии Магдалины висит картонная вывеска «Билеты в Дуклю». Даю злотый и получаю сектор В2, но еще есть время, и я иду в сторону дворца. Моя самоходная «полуторасотенка» стоит в дворцовом парке около пустой заржавевшей теплицы. И она, и оранжерея выглядят одинаково ненужными. Я хожу и смотрю на людей. Они все похожи на моего деда, на мою бабку, на мою мать, на моего отца, на тех, кого я знаю и кого встречал в жизни. У них тесная обувь, они прихрамывают, потеют в немнущейся одежде и разглядывают предметы на лотках, медали, белые бюстики, радужные олеографии, пляжные полотняные креслица по четыре с половиной сотни злотых, нюхают еду на решетках, куриные грудки, сардельки, грудинку, лоснящуюся черную кровяную колбасу. Временами выходит солнце и заключает их фигуры в расплывчатые ореолы. Занятые своим мороженым, «пепси», минеральной и детьми, они не замечают этой равнодушной нежности. Они входят в пояс парковой тени и вдоль шеренги пожарников бредут к монастырю. Там вместо моей отвергнутой пушки стоит сейчас фигура благословенного Яна. «Какой-то он весь облезлый», — говорит девушка с камерой и водит объективом вдоль бронзовой фигуры. А потом фотографирует устрашающий крест, из основания которого растет несколько десятков обрубленных ладоней. Пушка все-таки была лучше, впрочем, как и любые вещи, которые не хотят быть ничем сверх того, что они есть. Из синего лимузина вылезают сановники в элегантных сутанах. На голубых рубашках полицейских выступают пятна пота. На кладбищенском взгорье стоит несколько исповедален. Люди встают в очередь. А потом выстраиваются перед цветными полевыми туалетами из пластика. Три исповедальни и три уборных. Цвета — темно-коричневый, желтый, голубой и красный. Остальные, кто не в очереди, словно бы вышли на променад. Доходят сюда, разворачиваются, идут обратно в городок, чтобы через некоторое время повторить эту дорогу. День проходит спокойно и монотонно. Суспензия влажного тепла перемещает тела людей, будто предметы. Это словно парад присутствия, праздник заполнения пространства, словно демонстрация доказательств существования. Тела трутся, касаются друг друга, объединяют запахи и тепловые ауры. Большой аквариум дня заканчивается где-то за границами воображаемого, и если кто-то на нас смотрит, он должен испытывать сострадание. В конце концов, единственно, что мы смогли выдумать наперекор неограниченному пространству, это умение собраться, сгруппироваться, занять как можно меньше поверхности. Так, чтобы чувствовать сквозь кожу существование других, раз уж мы не уверены в собственном. Полицейский «лендровер» из Устшиков подъезжает к монастырю. Сегодняшняя необычайность имеет вкус концентрированной будничности. Это как с запахом: мы чувствуем его, когда его делается много. Кто-то снимает пустую перспективу Кросненского шоссе, словно производя позитивистскую [29] документацию чуда. Свет входит внутрь аппарата и замирает в нем, так же как образы замирают внутри наших черепов, чтобы потом служить отговорками, оправданиями и объяснениями на любой случай. Пока они живы, мы ничего не сможем с ними сделать. И только когда они становятся вещами, мы умеем их как-то использовать. Вот появляется «лендровер» из Ясла и обычный «полонез» с молчащей сиреной.
29
Позитивизм — философское направление, возникшее в XIX веке, согласно которому предметом научного познания могут быть только факты, опыт.
Вообще, я только и делаю, что описываю собственную физиологию. Изменения электрического поля на сетчатке, перепады температуры, различные концентрации элементов запаха в воздухе, колебания частоты звуковых волн. Из этого складывается мир. Остальное — лишь формализованное безумие или история человечества. И когда я стою вот так напротив почты в Дукле, курю и разглядываю здоровенных парней в зеркальных очках, мне приходит в голову, что бытие должно быть фикцией, если у нас есть хоть какой-то шанс. Что мясо, кровь, свет и вся остальная очевидность должны в один прекрасный день оказаться всего лишь забавными грезами, потому что в противном случае что-то здесь не сходится, и прощай, Памела [30] , мы уже закрываемся, приходите завтра. Именно эта наивная мысль сейчас настигла меня в Дукле, неподвижность которой позволяет грезить относительно того, как именно все может быть. Латерна магика, камера-обскура, стеклянный шар, в котором медленно падает снег, кинетоскоп последней надежды и метафизическое пип-шоу.
30
«Прощай, Памела» — популярная эстрадная песня 60—70-х годов.
Мелкая старушка в черном появляется то тут, то там. Она одинока и внимательна. Рассматривает город так, словно видит его в первый раз, хотя она здешняя. Мир вдруг взял и приехал к ней, и это — как путешествие в далекие края, со всеми епископами, сутанами, лаком лимузинов, флагами, хорами из мегафонов, прелатами и тротуарами из новой красной брусчатки, это — внезапная, в одночасье, материализация святости, и потому она ходит как в раю, как ребенок в магазине игрушек, как узник в первый день свободы или как новобрачная в свадебном платье. На ногах у нее маленькие мужские ботинки, лоснящиеся черным полированным блеском. Она приостанавливается там и сям, маленькая, словно девочка, и такая же несмелая, пытается что-то разглядеть в этой толчее, среди вялых, любопытствующих и уверенных в себе людей. Она похожа на черную птичку или персонаж из сказки. Руки у нее сложены на животе и прижаты к телу, будто она хочет занять как можно меньше места. Молодые монахи пробегают, хлопая своим длинным облачением. Быстроты ради они подтягивают его повыше, и тогда видны штаны. Их лица мало отличаются от лиц молодых городских специалистов. Один несет клавиатуру «Ямахи», другой — элегантный кейс с цифровым замком. Зато лица пожарных — точно из раннего Формана. Когда я был здесь два года назад, они шагали в похоронной процессии. А теперь стоят в кордоне и беспомощно наблюдают, как толпа просачивается сквозь неровную синюю цепь их мундиров. Время от времени они раскидывают руки, словно хотят прижать кого-то к груди, но это лишь жест безнадежности, и, чтобы не уронить себя, они закуривают и ждут, когда на помощь подойдут полицейские.
У обритой налысо малолетки надпись на футболке «I hate religion». Religion приходится как раз на ее маленькие груди. В этой толпе отцов с детьми, женщин с сумками, пар в белых носках и босоножках ее фигурка так же мала и беспомощна, как фигурка черной старушки. Побрякушки на шее, армейские ботинки на ногах и ожесточенная серьезность шестнадцати лет делают ее присутствие здесь окутанным невероятно красивой грустью. Девочка идет вдоль парковой стены так, словно она голая, но никто не обращает на нее внимания.