Дула, Псой и Голиндуха
Шрифт:
Что делать? Отцову слову тогда перечить не принято было. Зашторили братья кольями дыру в заборе, двери дворцовые пряником запечатали, усадили монарха в короб берестяной, да и шагнули со вздохом в болотину зарубежную.
День по кочкам промаялись. Другой в моховинах пропутались. На
третий вынырнула перед ними голова ужасающая.
– Гуляете?
– оглядела путников, - А грамотку какую имеете с дозволеньем отдыхать туточки? Не имеете. Тогда придётся вас для дознанья в нашу пыточную доставить.
– Дула, проткни этот пузырь копьём, -
Голова скосилась обидчиво:
– Шутите? Меня, и вдруг проткнуть? Да, я. Да, вы... Ждите, скоро для вас клящие минуты наступят.
Точно. Едва бурая холодная жижа сомкнулась над страшилищем,
как побежала по камышам дрожь пугающая. С жутким криком шарахнулись в небо птицы. И перед путниками - коврами устеленный - островок возвысился. А на нём "Оно" сидит. Взглянешь - дух кончается. Описывать же станешь - и вовсе со страху околеешь. Братья попятились, втянув голову в плечи. А царь петушком из-за спины Голиндухи закричал храбро:
– Что сосед, обид старых забыть не можешь? Всё потешничаешь во вред мне? Пропусти! Нам на ту сторону болота надобно.
"Оно" заколыхался в смехе, забулькал:
– Ты, Истукан, каким безугомонным был, таким мне и сегодня нравишься. Только пропустить тебя не могу: платить не хочешь, стражу мою не жалуешь. Сыночков, вот, своих от меня прячешь. Ишь,
какие молодцы взросли! Отдай их мне в услужение и помирай спокойно. У меня они и нагие ходить не будут, и хлебушком их не обнесут.
Царь, кряхтя, вылез из короба. Взглянул на сыновей вопрошающе.
– А что, батюшка, - выпятил грудь Дула.
– Богохульны речи его, - отвернулся Псой.
– Ты только прикажи, родимый, и я заставлю его сало из комаров вытапливать!
– сдвинул брови Голиндуха.
– Глядите сюда, оборванцы, - не унимался "Оно", - Я вам такую вот жизнь предлагаю. И тут же на островке стол возник, а на нём разности
невиданные: висюльки наплечные нагрудные, посуда богатая, безделушки блестящие, одежда златотканая.
– Это ещё что!
– соблазнял дальше выползень болотный, - У меня по кладовым и не такое навалено. Всё к ногам вашим брошу. Счастьем делиться поровну
будем. Ваша печаль - моей болью станет.
– У-у, соловей фарфоровый, - зашептал царь, - Пусть каркает, а только знаю я, как можно извести чудище это. Случалось мне бывать
в гостях у него. Молод и цепок глазами был - подсмотрел тогда, что
островок, на коем он журчит сейчас, травами крепкими с дном соединяется. А травы те горемыки, ухищенные с земли, по его приказу
тянут. Дёргают влево - остров всплывает, налягут справа - он под воду
уходит. Вот бы нырнуть в пучину-то, да и перерезать пуповину вражью. Пока они там: кто да что, мы уже с берега платочком им помашем. Но самое важное - землян вернуть из плена надобно. Кто отважится?
– Не гневись, батюшка, только болен я здоровьем, - опустил голову Дула.
– Боюсь и я обделаюсь, тятенька, ибо задача сия выше пределов моих, -
– Хоть вода и лютым-лютёшенька, да не обороть ей духа молодецкого, -
обнял отца Голиндуха.
– Ступай, сынок, а мы головану этому солому начнём на зубы наматывать, время тянуть.
Голиндуха за спинами братьев неслышно погрузился в болотину. Псой же с Дулою, по знаку Белендрясовича, понуро поплелись к островку.
– Ты, Истукан, тоже от них не отставай, - веселился упырь.
– Подпишешь отступную на отпрысков, и гуляй туда, куда тебя нужда погнала.
Ладно. Начал царь комедию ломать. То у него пёрышки писчие
гнулись-ломались, то слёзы целые слова с бумаги смывали, то сосудец
с чернильной сажей невзначай опрокидывался, то буква нужная никак
не вспоминалась. "Оно" перед Величеством заискивал-прислуживал,
вино успокаивающее наливал: понимаю, мол, сострадаю. Нелегко, чай, с сыночками-то разлучаться. И Дула с братом тоже не бездельничали:
ели, пили, короба заплечные снедью набивали. Мельтешили перед поганцем, отвлекали всячески.
Солнышко уже к горизонту заторопилось. Стрекозы волнительно
по домам засобирались. А царь всё над грамоткой горбился. Пыхтел, сопел. И виновато - хитрец!
– на владыку подводного взглядывал.
Зато "Оно", развалившись в креслице, жмурился сладостно:
"Хор-рошо!"
Только, всё ли хорошо-то? Да всё, как будто. Вот островок, как блин на сковородке, стал подрагивать по краям и пузыриться. Потом вдруг вздулся волдырём посерёдке. А через мгновение, издав не то стон, не то вздох прощальный, и вовсе булькнул туда, откуда появился. Только
зеленовато-багровое брюхо чудовища мелькнуло. Тут же и голос Голиндухи послышался: "Успел, тятенька?"
– В самый раз, родимый. Давай сюда. Сейчас животы друг дружке кушаками обхватим, не лопнули чтоб, и я вам почитаю, какую челобитную я здешнему волостелю написал.
– Потом смеяться будем, - стал отжимать бельё Голиндуха, - А сперва им помочь надобно.
– он указал на мужичков, вылезавших из воды.
– Узнаёшь, Ваше Величество? Это Павсикакий, козлом петь умеющий и вычеркнутый из списков государственных, как душа пропавшая. А те, что с ним - тоже на дне горе мыкали. Говорят: жабам ресницы красили.
А некоторых и вовсе на каракатицах обженили. Представляешь, срамотиш-ша какая!
Царь ласково допустил к своей руке каждого обиженного и оскорблённого. Потом велел Псою их беседой занять. Душевной. Чтоб
смотрели они с сего дня на жизнь по-новому, с надеждой. А вечером все расселись у костра, и Истукан развернул выстраданное им накануне
сочинение.
"Лышенько милое, лапоть и лыко мочальное, - потекла из первой строки во вторую грубая - не царская лирика. А дальше и вовсе закружилась карусель мужицкого просторечья. Мы её, пожалуй, останавливать не будем. И посочувствуем зябликам, пугливо вздрагивающим в траве от взрывов хохота, поднимающихся волнами до самой луны.