Дураки и умники. Газетный роман
Шрифт:
Сделка в бухте Ангелов. Пролог
В конце лета 1996 года в Ницце было полно русских. По утрам в дорогих четырех-пятизвездных отелях спускались к завтраку дородные семейные пары с детьми и целые компании плечистых, коротко стриженных молодых людей с длинноногими, ярко одетыми подругами. Те и другие густо уставляли свои столики блюдами со шведского стола, много и долго ели, громко, возбужденно разговаривали. Отовсюду слышна была исключительно русская речь. По-русски говорили под каждым вторым зонтиком на пляже, где длинноногие раздевались до трусиков, подставляя необычайно знойному в это лето солнцу свои белые московские грудки. По-русски говорила по вечерам и набережная Променад дез Англе, где прогуливается после заката вся Ницца. И дальше, в глубине городских кварталов, за столиками бесчисленных уличных ресторанчиков, выставленными прямо на тротуар, где подают устриц в блестящих черных раковинах и изумительное белое, розовое и красное вино в маленьких керамических кувшинчиках, чаще всего можно было услышать все
Однако разговоры, которые вели между собой русские отдыхающие, удивили бы любого француза или немца, пойми они хоть слово. В эти жаркие дни августа, на берегу прекрасного теплого моря, в тени высоких пальм, в окружении красивых молодых женщин русские чаще всего говорили… о политике. Две темы живо интересовали всех: здоровье российского президента и действия известного генерала на Кавказе. Французские газеты помещали сообщения о том и другом на первых страницах, но большинство русских, находящихся здесь, газет не покупают — по той же причине, по какой они не покупают их в Германии, Турции или Соединенных Штатах — русские туристы не умеют читать на чужих языках. Но возвращаясь по вечерам после чрезмерного ужина и променада по ярко освещенной набережной в прохладные номера отелей, они первым делом хватаются за пульт телевизора и начинают лихорадочно переключать кнопки в поисках англоязычной Си-Эн-Эн — английский все же ближе нынешним русским. Впрочем, из скороговорки американского ведущего они все равно ни черта не успевают понять, разве что улавливают слово Раша и слегка искаженные фамилии русского президента, популярного генерала и еще более популярного кавказского террориста, одно только имя которого, словно вернувшееся из глубин российской истории, наводит ужас. Но если при этом на экране появляется еще и картинка, то некоторый минимум информации извлечь все-таки можно. По крайней мере, становится ясно, что президент жив и что война на Кавказе все еще не закончилась.
Было что-то странное в том, с какой жадностью все эти люди, сразу после президентских выборов хлынувшие из России на Лазурный берег, ловили теперь любые отголоски происходящего дома.
Человек лет 37–38, среднего роста, плотный, с темно-русыми, чуть вьющимися волосами, в узких темных очках, белых шортах и белой же майке с изображением Эйфелевой башни, с видеокамерой в руках и фотоаппаратом «Кодак» на груди выходил по утрам из отеля «Негреско» на набережную, брал такси и уезжал в противоположную от моря сторону, в старый город, любоваться достопримечательностями, рекомендованными ему знающими людьми еще в Москве. Днем он обедал в каком-нибудь из дорогих ресторанов, каждый раз в другом — для широты впечатлений, неизменно заказывая самые экзотические блюда из морепродуктов, зеленый салат и всякий раз новый сорт вина — на пробу, потом в другом месте, где-нибудь на открытой площадке над морем не спеша пил кофе, наслаждаясь видом бухты Ангелов и собственной свободой — он отдыхал в Ницце один, без подруги. Часов в пять он спускался, наконец, к морю, лежащему прямо под окнами отеля, бросался в теплую, неподвижную воду, но далеко не заплывал и долго не плавал, он вообще был не пловец и не чувствовал себя уверенным на воде. Зато подолгу лежал потом на уютном лежаке под большим сине-белым зонтом, бесстрастно разглядывал через темные очки женщин, листал купленные еще утром в холле гостиницы газеты и уходил с пляжа только, когда закатывалось солнце и делалось свежо.
Он приехал в Ниццу три дня назад поездом из Парижа, где провел довольно насыщенную, но несколько утомившую его неделю, стараясь посетить все хрестоматийно знаменитые места, о которых потом, вернувшись в Москву, мог бы вспоминать и рассказывать при всяком удобном случае. И сейчас, лежа на пляже в Ницце, он все время мысленно возвращался на парижские улицы, припоминая детали и подробности и пытаясь понять, смог бы он жить в таком городе, как Париж, постоянно или нет. Ужинал он внизу, в ресторане отеля, всегда выбирая столик для одного. Странное дело — русская речь раздражала его здесь, как раздражали и сами многочисленные соотечественники, понаехавшие сюда, как только дома прояснилась ситуация, с женами, детьми, любовницами и целыми компаниями. Он ни с кем из них не общался и даже к официантам обращался с короткими репликами насчет чая или кофе на посредственном французском, словно желая отделить себя от всех этих людей и не вступать в неизбежные за столом, в лифте, на пляже разговоры.
Каких-то два месяца назад он не был уверен ни в чем — ни в том, что сможет, наконец, выбраться отдохнуть за границу, ни в том, где он вообще окажется, если выборы президента закончатся не так, как надо. Но, слава Богу, все обошлось, все-таки они неплохо поработали, и он в том числе, и теперь с чувством хорошо исполненного долга он мог позволить себе расслабиться и ни о чем не думать в этом действительно райском местечке, которое, впрочем, было бы еще лучше, не будь тут столько русских. Но ни о чем не думать не получалось. Временами накатывало смутное чувство тревоги, будто все еще могло повернуться назад, расстроиться. В лифте отеля он слышал, как двое русских говорили между собой: «Он совсем плохой, видишь, его даже ни разу не показали после выборов, говорят, инфаркт, причем, уже третий или четвертый». «Ну да, четвертый, наши уж как загнут!» — подумал он с раздражением и снова ощутил, как что-то холодное, неприятное подступает изнутри. Несколько раз он ловил обрывки разговоров о генерале, говорили о только что подписанном им на Кавказе договоре с боевиками, при этом чаще других мелькало словечко «сдал». Он не симпатизировал этому человеку с надменным плоским лицом и птичьей фамилией, не очень верил ему и, пожалуй, готов был согласиться с тем, что говорили про него, нежась на солнце, политизированные соотечественники.
Но по-настоящему волновало его другое. Здесь, на берегу чужого прекрасного моря, среди этих праздных, внезапно разбогатевших людей, многие из которых — уж это-то он видел — и в подметки ему не годились, он вдруг со всей ясностью ощутил, что пора всерьез заняться устройством собственной жизни, подумать не о сиюминутных удовольствиях, а о будущем, притом таком, которое не зависело бы ни от здоровья президента, ни от намерений какого-то генерала, ни от вечной российской опасности новых перемен, а было бы надежно само по себе. Еще четыре года — и наступит новый век, а с ним и новая жизнь, какая — неизвестно, но надо быть готовым к ней, надо за эти оставшиеся четыре года окончательно устроить все свои дела. Он перебирал варианты. Самым заманчивым казалось плюнуть на все и осесть где-нибудь здесь. Но, во-первых, кому он нужен в Париже, кто он для них? Во-вторых, чтобы всерьез думать об этом варианте, тех денег, которые он заработал в последнее время, и в частности на выборах, достаточно для приличного отдыха на Ривьере, но никак не для жизни в Париже. В Москве же все так зыбко, так ненадежно, может в один день оборваться, кончиться, и что тогда? В сорок лет начинать сначала? Попытать счастья в родной провинции? Что-то в этом варианте казалось ему заманчивым, приятно щекотало самолюбие, но он никак не мог додумать эту мысль до конца, со всеми «про» и «контра», и оставлял на потом, давая себе дозреть до нее.
По утрам он покупал газеты и пытался читать, силясь понять, как они оценивают ситуацию в России, но оптимизма чтение не прибавляло. Ночью, лежа на гладких, прохладных простынях, нервно щелкал пультом телевизора, пока не натыкался на знакомую картинку — Москва-река, вид на Кремль с Большого Каменного моста и что-то лопочущая на этом фоне корреспондентка Си-Эн-Эн. Он тревожно и ревниво прислушивался, и тон комментариев казался ему недостаточно уважительным. «Не любят они нас, сволочи, — думал он. — А за что нас любить?» Подолгу потом не мог уснуть, в голове все перемешалось: Париж, Москва, Ницца… Болезненный вид президента, когда он последний раз видел его издали… Самодовольные, упитанные соотечественники с тяжелыми золотыми цепями на коротких шеях, гуляющие с таким размахом, будто в последний раз… Оказавшаяся неожиданно маленькой «Мона Лиза» в Лувре, за стеклом бронированного шкафа, стоя перед которым, он вдруг поймал себя на мысли, что она совсем некрасива, скорее уродлива…
В тот день у него был запланирован музей Шагала и Свято-Николаевский собор, о котором ему говорили еще в Москве, что «это надо видеть». В последние годы он стал бывать в церквях, но всегда испытывал неловкость, не зная, где надо стать, куда деть руки, как реагировать на происходящее. Многое приходится теперь делать не потому, что этого хочется, что есть в этом какая-то внутренняя потребность, а потому только, что уже вошли в обиход некие ритуалы, и они должны соблюдаться всеми, кто причисляет себя к новой общественной элите.
В музее Шагала было просторно и пусто, еще двое русских медленно ходили от стены к стене, разглядывая огромные полотна, на которых, согласно подписям, изображены были сюжеты из Библии, но, судя по выражению лиц этой парочки, то, что они видели перед собой, с трудом отождествлялось ими с Библией, которую, впрочем, они могли и не читать. «Смотри, у него на всех картинах — козел, — сказала женщина своему спутнику и засмеялась. — Вот видишь? И здесь тоже». Обнаружив очередного козла, женщина радостно хихикала и переходила к следующей картине. Парочка раздражала его своими разговорами и он поспешил уйти, тем более что картины, которую он ожидал здесь увидеть, в музее не оказалось.
…Там летела по воздуху, над улицей с маленькими одноэтажными домиками и длинным извилистым забором пара влюбленных молодых людей, а за забором на зеленой траве понуро стоял маленький синий козел. Эту картину он видел лет шесть назад в Манеже и почему-то запомнил, может, потому, что на выставку его затащила Майя, и картина сначала понравилась Майе, а уж потом ему.
А Свято-Николаевский собор оказался закрыт. На массивных воротах висел изнутри большой замок, какие в России называют амбарными. Он походил вдоль высокой чугунной ограды, подивился нарядной красоте строения, делающей его отдаленно похожим на Василия Блаженного, ухоженности довольно большой церковной территории, но в глубине души был даже рад, что закрыто, не придется изображать постную мину и благоговение перед алтарем. И снова какие-то русские — мужчина и женщина — попались ему на обратном пути в небольшом переулке, ведущем от собора к бульвару с неожиданным названием «Царевич». Юная женщина в накинутом на голову тонком платке шла, завороженно глядя на церковь, и уже издали часто и истово крестилась, лицо ее показалось ему мимолетно знакомым. Разминувшись с ними, он сообразил, что именно эту женщину он вчера разглядывал тайком на пляже в лучах заходящего солнца, у нее была эстетически безупречная грудь — одна такая на всем пляже. Зачем-то он обернулся и сказал им в спину: «Сегодня закрыто». Мужчина и женщина тоже обернулись, и она сказала: «Как жалко». Он тут же подосадовал, что окликнул их, это было совершенно против его правил, но поздно; они подошли, и женщина заговорила с ним.