Дурочкины лоскутки. Старые и новые житийные страницы
Шрифт:
Иногда инкубаторские цыплята не выживали, и курятник стоял пустой. А потом и вовсе куры у нас почему-то перевелись, а у меня появился игрушечный домик. Вернее, игрушечная больница.
Пустые пузырьки и картонки из-под лекарств, надтреснутые мензурки, колбы, чашки Петри (о, я тогда уже знала, что это такое!), старые заржавленные щипцы, иголки, пинцеты и зонды – все, что уже не годилось ни отцу, ни матери в их работе, принадлежало мне и моим подружкам.
Я «работала» врачом (а кем же еще, ведь врачами были мои родители!), а девчонки приходили в больницу со своими «больными» детьми-куклами. Гуттаперчевые голыши нуждались, по обыкновению, в компрессах, а ватные деточки – в уколах и операциях. Бедные куклы! Они выцветали,
А вскоре на смену больнице в куриный катух пришла библиотека. Книг в нашем доме было море! Медицинских, ветеринарных, художественных, и детских, конечно, тоже. Родители долго ведать не ведали, что их спецлитература пользуется жутким успехом у школьной и уличной детворы, робкими стайками струящейся по нашему двору от калитки до курятника.
Уже в нежном, почти младенческом, возрасте мы знали, откуда берутся дети и телята. Сказки почти перестали интересовать – до той поры, пока мама не обнаружила в бывшем курином доме тайную читальню.
Расправа была непривычно тиха: мама смотрела на меня, качая головой, а потом я впервые услышала часто повторяемые в будущем жалостливые слова: «Дурочка моя…».
В нашей слободке только Могилевские считались богатыми. Отец отличницы Тани, полковник, привез из Германии невиданные вещи.
Дивом дивным был длинный, многостворчатый, во всю стену одежный шкаф. Когда девчонки приходили в гости, Таня растворяла блестящие дверцы, и возникали сокровища: цветастое постельное белье, шелковые кружевные комбинации, тяжелые бархатные халаты, туфли на высоких каблуках и главное – сказочной красоты платья. Мать Тани, тетя Тамара, наряды таила, не надевала – может, стыдилась своего богатства перед чужой бедностью?
Еще у Могилевских был патефон с заграничными пластинками. Мы устраивали возле него танцы в этих богатых взрослых одеждах, путаясь в длинных подолах и вихляясь на долгих каблуках. Как же мне нравилось синее бархатное платье! Уж я подвязывала его шнурками от ботинок, уж я заворачивала-затыкала подол за кожаный полковничий ремень! Вида, конечно, никакого и радости – тоже.
– Давай подрубим, – предлагала я Тане, – ну совсем на немножко, никто и не заметит.
Таня ни в какую, даже пускать меня в дом стала бояться. Однажды она зазевалась, я потихоньку взяла портняжьи ножницы и распорола платье с середины до низу по шву: ума, видать, хватило не кромсать дорогой подол поперек ткани. Событие развивалось стремительно: открылась дверь, и вошла мать Тани. Ее взору предстала ужасная картина: на полу комнаты коврами лежат простыни и пододеяльники, нутро шкафа вывернуто наизнанку, на девчонках топорщится и длится шелковье да бархат, и над всем этим богатством занесены огромные ножницы. «Все, конец!» – наверное, подумала хозяйка, прежде чем зайтись в кромешном крике. Я поняла, что пропала: гнева своей матери (а в том, что он воспоследует, не сомневалась) боялась пуще всего на свете. «Если что – сбегу», – решила, заходя в родимую калитку. Мама уже все знала, но от моих жалобных объяснений отмахнулась:
– Хорошо, что хоть мы не в шелках живем! – но все же пригрозила: – Будешь в чужие шкафы заглядывать – выпорю.
Радости моей не было предела, а тут еще вдалеке заиграла-запела дудочка, и на нашей улице показалось чудо – старьевщик!
Летом и зимой в неурочный час являлась среди полыни или снега телега, запряженная одной лошадкой. Старьевщик восседал на узлах тряпья, помахивая кнутом, ноги торчали вперед, по-страшному лохматясь обрезиненными мешками самодельных протезов. Теперь, через время, я вижу, что был старьевщик совсем молодым парнем, а тогда казался пожилым дядькой, но – веселым, с прибаутками-зазывалками и всегдашней бутылкой вина.
– Налетай – не Китай! – кричал он, и мы налетали еще до того, как веселый человек сползал с телеги и раскладывал прямо на земле, на сером рядне, настоящие сокровища: ленты, нитки, кружева, наперстки, иголки, расчески, прищепки, пузырьки с клеем, баночки с гуталином, заколки, ремни, свистульки (о, свистульки-соловьи на воде!) – много всякой всячины, виданной и невиданной. С ближних улиц постепенно сходился народ: редко в какой семье к приезду старьевщика не собирали тряпки, кости и старую бумагу. У подводы начиналась толкучка, а то и мальчишечьи драки затевались – так, понарошку, а самой заветной мечтой каждой девчонки было завладеть кружевами, лентами, иголками… Да всем подряд, что лежало на рядне! Старьевщик, наверное, забылся бы, если бы не серая свистулька-соловей: до сих пор хранится в старых детских игрушках моя первая певчая птичка.
Водились в доме и хорошие вещи. Совсем недавно, ну где-то в семидесятые годы, последняя суповая тарелка разбилась – розово-кремовая, толстенная, из густого стекла. А пивная маленькая кружка – желто-прозрачная, со львом и надписью «Бавария» – до сих пор у меня в буфете стоит, это уже действительно последнее напоминание о военном заграничье родителей… И шелковое белое платье, которое мама сшила мне из легкого заграничного полотна к новогодней елке, помнится, как великая драгоценность. А белые лайковые перчатки? Им в моем детстве долго не находилось применения, пока я не выросла и не вырядилась однажды на майскую демонстрацию: коричневые ботинки, черная сумка, белые перчатки… Засмеяли меня подружки, на том и закончилось модничанье.
Мама рассказала, как они с отцом возвращались с войны. Ехали долго, через разные границы, а везли – всего ничего: солдатский мешок с немецкой посудой да маме отрез на платье. Мешок умостили на полку для багажа. Ночью вагон сильно тряхануло, все вещи сверху попадали на пол, а тяжелый мешок – прямо на спящего на нижней полке майора-попутчика… В этом месте своего рассказа мама приложила ладони к лицу, прошептала:
– Господи, прости!
– Мама, – поторопила я, – что было дальше?
– Дальше-то?.. Мешок упал человеку на ногу, вот что было дальше…
Нога оказалась сломанной, мама замотала ее бинтами, газетами и наволочкой, затянула армейским ремнем. Слава Богу, ехали уже по Союзу, и на какой-то станции за майором вскоре пришли с носилками… Мама плакала и просила прощения, отец молча собирал майорские пожитки, потом впрягся в носилки, не отходил от санитарной машины, пока она не тронулась с места, а вскоре двинулся дальше и поезд…
Майор их простил, даже при расставании пожал отцу руку, а маме подарил фронтовой немецкий карандаш. Наверное, человека одолевала сильная боль, но мама была беременна, и майор оберегал ее святой покой… Так я, еще невидимая, но уже живущая под охраной маминого сердца, приехала из-за границы на родную землю, а вскоре и явилась на белый православный свет в родной Бекетовке.
Понемногу в семью приходил достаток. В пятидесятых годах появились велосипеды: мужские с высокими седлами, дамские безрамные, с цветными спицами, подростковые «Орлики» – заветная мечта юных обитателей слободки. И в один прекрасный день папа вкатил эту мечту во двор – нам с братом одну на двоих.
Витя, всегда правильный и терпеливый, учился ездить на «Орлике» аккуратно и долго, как игре в шахматы, зато сделался потом лучшим шахматистом и велосипедистом улицы. Я же сразу разогналась и поехала-покатила по раздольной полыновой окраине! Хорошо, что был июнь, темнело поздно, и домашние нашли меня быстро, хотя и далеко от дома, на углу парка и шлакоблочных домов. Невеселая предстала взорам матери и тети картина: незнакомый дядька тащит меня на себе, а за собой тянет сразу два велосипеда. При ближайшем рассмотрении оказалось, что колеса вывернуты, лицо у дядьки ободрано, из моей окровавленной голени только что вынута велосипедная спица, я крепко держу ее-не выпускаю и реву от страха.