Душа ребёнка
Шрифт:
– Только гимнастика.
– Ну, гимнастика тебе не повредит. Но заставь себя хоть немножко поесть! Скоро пройдет.
Я искоса посмотрел на него. Мать ничего не сказала, но я знал, что она глядит на меня. Я доел суп, повоевал с мясом и овощами, дважды налил себе воды. Ничего больше не случилось. Меня оставили в покое. Когда под конец отец произносил благодарственную молитву: «Благодарим тебя, господи, ибо ты милостив и доброта твоя вечна», жгучая, как резаная рана, черта снова отделила меня от этих светлых, священных, исполненных доверия слов и ото всех, кто сидел за столом; мои сложенные руки были ложью, моя молитвенная поза – кощунством.
Когда я встал, мать погладила меня по голове и приложила ладонь к моему лбу, проверяя, нет ли у меня жара. Как все это было горько!
В своей каморке я остановился у книжной полки. Утро не обмануло, все приметы подтвердились. День выдался несчастный, хуже у меня еще не было. Худшего никто бы и не вынес. Случись что-либо похуже, осталось бы покончить с собой. Пришлось бы принять яд, это лучше всего, или
На глаза мне попалась наша копилка, она стояла на полке под книгами. Это была коробка из-под сигар, которую я крепко заколотил гвоздями; в крышке я прорезал перочинным ножом малоизящную щель для монет. Прорезана она была, эта щель, неловко и неряшливо, со множеством заусениц. Даже это у меня не получилось как следует. У меня были товарищи, делавшие такие вещи усердно, терпеливо и безупречно, наводя лоск не хуже заправского столяра. А я всегда был небрежен, торопился и ничего по-настоящему не доводил до конца. Так было с моими поделками из дерева, с моим почерком, с моими рисунками, с моими коллекциями бабочек, со всем. Я ни на что не годился. И вот я опять украл, хуже, чем когда-либо. И перья были у меня в кармане. Зачем? Зачем я их взял – зачем надо было их брать? Зачем надо делать то, чего вовсе не хочешь?
В коробке дребезжала единственная монета, десять пфеннигов Оскара Вебера. С тех пор ничего не прибавилось. Эта история с копилкой тоже была моей затеей! Ничего не выходило, ничего не ладилось, все стопорилось в самом начале, за что б я ни брался! Черт бы взял эту дурацкую копилку! Я знать о ней больше не хотел.
В такие дни, как сегодня, это время между обедом и школой всегда было тягостно и томительно. В хорошие дни, в мирные, разумные, милые дни это был прекрасный и желанный час; я либо читал у себя в комнате про индейцев, либо сразу после еды отправлялся обратно на школьную площадку, где всегда заставал каких-нибудь предприимчивых однокашников, и там мы играли, кричали, бегали, резвились, пока звонок не возвращал нас к начисто забытой «действительности». Но в такие дни, как сегодня… С кем тут станешь играть и как утихомиришь бесов в своей душе? Я чувствовал, что дело идет к тому: не сегодня, так в следующий раз, может быть скоро, моя судьба разразится окончательным взрывом. Ведь достаточно еще одной капли, еще одной капельки страха, страдания и растерянности, и чаша переполнится, и кончится ужас. Когда-нибудь, как раз в такой же день, как сегодня, я вконец погрязну в трясине зла и в строптивой ярости от невыносимой бессмыслицы этой жизни совершу нечто ужасное и решительное, нечто ужасное, но сулящее свободу и способное навсегда положить конец мученьям и страхам. Неизвестно было, во что это выльется; но фантастические, но навязчивые прообразы этого уже не раз кружили мне голову, картины преступлений, которыми я отомщу миру и в то же время загублю, уничтожу себя. Иногда мне чудилось, что я поджигаю наш дом: крылья огромного пламени бились в ночи, огонь охватывал дома и улицы, весь город вздымал исполинское зарево к черному небу. А в другие разы моим воображаемым преступлением бывала месть отцу, жестокое, зверское убийство. И тогда бы я вел себя как тот преступник, тот единственный, настоящий преступник, которого однажды вели по улицам нашего города у меня на глазах. Это был пойманный взломщик, его вели в участковый суд два жандарма, один спереди, другой сзади, он шел в наручниках и котелке набекрень. Этот человек, которого гнали через город, сквозь толпы любопытных, сквозь тысячи проклятий, злых шуток и злобных выкриков, этот человек нисколько не походил на тех робких горемык, которых иногда видели на улице в сопровождении полицейского чина и которые были чаще всего просто бедными подмастерьями, задержанными за то, что просили милостыню. Нет, этот не был застенчивым подмастерьем, в нем не было ни простодушия, ни робости, ни плаксивости, он не прятался за смущенно-глуповатой улыбкой, какую мне тоже случалось видеть. Это был настоящий преступник, чуть помятая шляпа лихо сидела на его упрямо поднятой голове, он был бледен и улыбался с молчаливым презрением, и народ, осыпавший его плевками и бранью, делался рядом с ним сбродом и чернью. Я сам тогда кричал с другими: «Попался, повесить его!» Но потом я увидел его гордую, прямую походку, увидел, как он нес перед собой руки в наручниках, и как лихо, словно какая-то фантастическая корона, сидел котелок на его упорной, злой голове, и как он улыбался! – и я умолк. И я вот так же улыбался бы, как этот преступник, вот так же твердо держал бы голову, когда меня вели бы на суд и на эшафот, и если бы люди толпились вокруг меня и громко надо мной издевались, я не сказал бы в ответ ни слова, я просто молчал бы и презирал.
И когда меня казнят, когда я буду мертв и предстану перед вечным судьей, я тоже не склонюсь и не покорюсь. О нет, хотя бы он и был окружен всей ратью небесной, хотя бы так и сиял святостью и величием! Пускай он проклянет меня, пускай велит бросить в кипящую смолу – я не извинюсь, не унижусь, не попрошу у него прощения, ни в чем не раскаюсь! Если он спросит меня: «Ты сделал то-то и то-то?» – я воскликну: «Да, сделал, и еще не то, и хорошо, что сделал, и если смогу, сделаю это снова и снова. Я убивал, я поджигал дома, потому что это доставляло мне удовольствие и потому что я хотел поиздеваться над тобой и тебя позлить.
Когда мне выпало счастье представить себе это совершенно отчетливо и твердо поверить, что мне удастся действовать и говорить именно так, у меня бывали минуты мрачной радости. Но сразу же возвращались сомнения. Не окажусь ли я слаб, не дам ли себя запугать, не уступлю ли в конце концов? Или даже если я все сделаю так, как мне упрямо хотелось, не изыщет ли бог какого-то выхода, какого-то преимущества, какой-то хитрости? – ведь всемогущим взрослым всегда удавалось пустить в ход под конец какой-нибудь козырь, так или иначе посрамить тебя, не посчитаться с тобой, унизить тебя под мерзкой маской доброжелательности! Ну конечно, тем и кончилось бы.
Мое воображение металось в разные стороны, делая победителем то меня, то бога, то вознося меня на высоту несгибаемого преступника, то снова повергая в ничтожество ребенка и слизняка.
Я стоял у окна и смотрел на задний дворик соседнего дома, где к стене были прислонены стойки лесов, а в крошечном огородике зеленело несколько грядок. Вдруг я услышал среди тишины полдня бой часов, твердо и трезво вторгшийся в мои видения, один ясный, строгий удар и еще один. Было два часа, и я испуганно вернулся от воображаемых ужасов к ужасной действительности. У нас начинался сейчас урок гимнастики, и даже полети я в гимнастический зал на волшебных крыльях, я все равно опоздал бы. Опять незадача! Послезавтра меня вызвали бы, выругали и наказали. Лучше уж было вообще не идти в школу, ведь поправить уже ничего нельзя было. Разве что каким-нибудь очень уж хорошим, очень уж тонким и правдоподобным оправданием, но в этот миг мне все равно ничего такого в голову не пришло бы, как ни блестяще обучили меня лгать наши учителя, сейчас я был просто не в состоянии лгать, сочинять, придумывать. Лучше было вообще пропустить урок. Какая разница, если к большому несчастью прибавится маленькое!
Но бой часов разбудил меня и парализовал мое воображение. Я вдруг очень ослабел, до невозможности реально глядели на меня моя комната, конторка, картинки, кровать, книги, все было насыщено суровой реальностью, все было призывным окликом из того мира, в котором приходилось жить и который сегодня опять стал таким враждебным и таким опасным. Еще бы! Разве я не прогулял урок гимнастики? И разве не совершил воровство, жалкое воровство, разве не лежали на полке эти проклятые винные ягоды, которые я не успел съесть? Какое мне сейчас было дело до того преступника, до господа бога и до Страшного суда! Это все еще придет, придет в свое время – но сейчас, сию минуту, это было где-то далеко, было глупостью и больше ничем. Я украл, и в любую минуту это преступление могло открыться. Возможно, оно уже открылось, возможно, отец уже полез в тот ящик, обнаружил мой подлый поступок и, оскорбленный, разгневанный, размышлял сейчас, как лучше призвать меня к ответу. Да, может быть, он уже направляется ко мне, и если я сейчас же не убегу, то через минуту увижу перед собой его строгое лицо и очки. Ведь он сразу поймет, что вор – я. Кроме меня, в нашем доме преступников не было, мои сестры никогда ничего подобного не делали, бог весть почему. Но зачем понадобилось отцу прятать у себя в комоде связки винных ягод?
Я уже вышел из своей каморки и ушел из дому через заднюю дверь в сад. Сады и луга были залиты ярким солнцем, над дорогой кружились бабочки-лимонницы. Все казалось теперь более скверным, чем утром. О, это мне было уже знакомо, и все-таки никогда, право, я не ощущал этого столь мучительно: город и колокольня, луга и дорога, цветы в траве и бабочки – все, глядя на меня, дышало естественностью и чистой совестью, все красивое и веселое, на что обычно глядишь с радостью, стало сейчас околдованным и чужим! Это мне было знакомо, я уже знал, каково это – шагать по привычным местам, когда тебя мучит совесть! Пролети сейчас над лугом и сядь у моих ног редчайшая бабочка, это ничего не значило бы, не обрадовало бы, не взволновало, не утешило. Протяни мне сейчас свою самую роскошную ветку прекраснейшее вишневое дерево, это не имело бы ни малейшей цены, счастья в этом не было бы. Сейчас существовало одно – бежать, бежать от отца, от наказания, от самого себя, от своей совести, бежать без передышки и до тех пор, пока все равно, неумолимо и неминуемо, не свершится то, что свершиться должно.
Я бежал без передышки, бежал в гору до самого леса, а с Дубовой горы вниз к Княжеской мельнице, затем через мостик и снова в гору и лесом. Здесь был наш последний индейский лагерь. Здесь в прошлом году, когда отец был в отъезде, мать праздновала с нами, детьми, пасху и прятала для нас яйца во мху. Здесь я однажды в каникулы построил со своими двоюродными братьями крепость, она еще сохранилась наполовину. Везде остатки других дней, везде зеркала, из которых на меня глядел не тот, кем я был сегодня! Неужели это был я? Такой веселый, такой довольный, такой благодарный, такой общительный, такой нежный с матерью, такой свободный от страхов, такой непонятно счастливый? Я ли это был? И как мог я стать таким, как сейчас, настолько другим, совершенно другим, таким злым, таким испуганным, таким несчастным? Все было обычным: лес и река, папоротники и цветы, крепость и муравейник, – и, однако же, все было как бы отравлено и разорено. Неужели нет никакого пути назад, туда, где остались невинность и счастье? Неужели никогда больше не будет так, как было? Суждено ли мне когда-нибудь снова смеяться, как прежде, играть с сестрами, искать пасхальные яйца?