Душегубы
Шрифт:
— И что ж ты так? Неужто времени не находила? Хоть бы в отпуск летом приехала…
— Да у меня, тетя Катя, все отпуска зимой были. А теперь вот без работы осталась.
— Ох ты! — испуганно воскликнула тетя Катя. — Выгнали, что ли? Начальству не уноровила?
— Вроде так. Под сокращение попала.
— А ты где работала-то?
— Последнее время в ларьке торговала, — неохотно ответила Люба.
— И много платили? — полюбопытствовала бабка.
— Миллион, — усмехнулась Люба, — с копейками.
— Ух ты! — позавидовала тетя Катя. — Небось
— Не то слово, — проворчала Люба, явно желая поскорее отвязаться от настырной старухи.
— А ты сейчас куда? Неужто в Марфутки?
— Пойду проведаю.
— Да там, поди, и нет никого. Летом-то, сей год, и то народу мало было. А сейчас так и вовсе пусто.
— Дом-то наш стоит?
— Стоит. Заколоченный. Вещей-то, не знаю, осталось ли чего. Но сам-то дом не растащили. А вот Васениных уже раскатали. У них, слышь ты, Санек где-то на югах теперь живет, сюда поболе твоего не бывал. Ну а какой-то проныра увидел, что дом крепкий, раскатал в зиму, да и вывез. Прямо целиком. Другие поободрали только, а ваш так стоит. Гладышевых дом тоже стоит. Только они его Тоньке Аверьяновой продали, как та погорела. А Тонька-то уж третий год как померла. Петька продал. Шебутной этот, тюремщик. Говорят, расстреляли его за убийства. А может, и врут, не знаю… Ты-то видала его, нет? Люба досадливо мотнула головой.
— Нет, не видала. Значит, померла тетя Тоня?
— Померла, царствие небесное. Лечила всех, лечила, а сама себя не вылечила. Внучка ее два лета приезжала, может, и на это приедет. А сына с невесткой давно не бывало. У них под городом дача, сюда не ездят.
— Понятно, — сказала Люба, — значит, нет никого в Марфутках?
— А кому ж там быть? Тонька последняя была. Летом только из Сидорове приезжают да из города. А зимой туда и тропы нет. Дорога только до фермы доезжена. Там летом какие-то городские чего-то ладить взялись.
— Пришли мы, теть Кать, — напомнила бабке Люба. — Ты ведь здесь живешь?
— Здесь, Любаня, здесь… Так ты чего, взаправду в Марфутки собралась? Не ходи. Не трави душу зря. Лучше у меня оставайся. Все равно там и печь не затопить небось. Меня-то ты не стеснишь, не сомневайся. Одна живу. Старший в Ленинграде обосновался, женился опять, молодую взял, лет на десять разницы. Но три года не бывал, добро хоть письма шлет да посылки изредка, Младший развелся, в Сидорове устроился, на ДОКе.
— Он, что ли, лыжи оставил? — спросила Люба, указывая на пару потертых «Эстонии» с металлическими палками, стоящих на крыльце.
— Он, — подтвердила бабка, — в ту пятницу приезжал, зайца полевал. Делать больше нечего. Вольный казак! Ты-то замуж не выходила больше?
— Кому я нужна, теть Кать? — без особого кокетства произнесла Люба. — Старая уже, тридцать пять скоро.
— Неужто? — удивилась старуха. — А на лицо так и тридцати не дашь… И детей, значит, тоже не было больше?
— Нет. Как-то обошлась… Вот что, тетя Катя. Я у тебя сумки оставлю, а на лыжах все-таки до Марфуток добегу. Погляжу, как там и что.
— Ты
— Да сейчас два часа всего, — сказала Люба, — раньше полпятого не стемнеет. Так я беру лыжи?
— Бери, коли охота. Валенки его возьми, давно просохли, не боись. У тебя сапоги хоть и без каблуков, а на лыжах неудобно будет. Сумки-то с чем? В тепле не протухнет?
— Нет, там тряпье разное, — ответила приезжая, затаскивая сумки на крыльцо, а затем в сени. Там же, в сенях, Люба сняла сапоги, и бабка подала ей большущие черные валенки без галош и толстые носки из грубой серой овечьей шерсти.
— Налезет? — позаботилась тетя Катя.
— Ништяк! — оценила Люба, притопнув валенками.
— Чего? — не поняла бабка.
— Нормально все, — ответила Люба, уже выходя из сеней на крыльцо и забирая оттуда лыжи.
— Рюкзак-то чего не сняла? — спросила тетя Катя.
— Своя ноша не тянет. — Люба положила лыжи на плечо и вышла за калитку с рюкзаком за спиной.
До околицы гостья добралась пешком, а затем углядела лыжню, должно быть, проложенную бабкиным сыном. Вела она примерно в том направлении, какое требовалось Любе. Развязав лыжи, она вдела валенки в крепления из брезентовых ремешков с задниками из клистирной трубки и двинулась по лыжне к лесу.
Солнце и впрямь висело довольно низко. Длинная ломаная тень лыжницы растянулась по снегу на добрый десяток метров. Проскользив под горку до опушки — раза три оттолкнулась палками, не больше, — Люба вкатилась в промежуток между голыми кустами и оказалась под сенью высоченных елок. На лапах их лежали здоровенные, подмерзшие снежные подушки, кое-где поблескивали сосульки, накапавшие с минувших оттепелей. Солнышко поигрывало на этих стекляшках, розовило и золотило их — прямо как на Новый год.
Впрочем, и Новый год по новому стилю, и православное Рождество, и «старый» Новый год — все эти праздники уже минули. Правда, еще буддийский Новый год, по лунному календарю, кажется, не наступил, но Люба им особо не интересовалась. Слышала только, что это будет год не то Мыши, не то Крысы, и почему-то Огненной.
Конечно, для лыжницы-гонщицы скорость у Любы была невелика. Но и прогулочной эту скорость называть не следовало. Она поторапливалась, хотя и не потому, что боялась не успеть обернуться до темноты или повстречать волков.
То, что в данном лесу кое-какая жизнь продолжается, было хорошо заметно. В безветренной тишине откуда-то доносились размеренные потюкивания дятла. Под одной из елок на снегу темнела шелуха, а где-то наверху быстро-быстро промелькнул беличий силуэтик. Вокруг лыжни то там, то тут просматривались «точки — тире» заячьих следов. Петляли, крутились вокруг кустов. Небось этих зайцев и гонял бабкин сын, имя которого Люба вспомнить так и не могла. А в одном месте поперек лыжни оставили отпечаток крупные когтистые лапы. От ближних домов Лутохино досюда было километра полтора по прямой. Осмелели волки, одно слово…