Души военные порывы
Шрифт:
Лида мотала мою перебитую ногу, место соединения с телом которой ничем прикрыто не было. Я горел. Она сверкала. Нога давно уже была не моя, и сестричка прекрасно знала тому причину: крови ноге не хватало, она вся задерживалась в районе тазобедренного сустава, закручиваясь и вихрясь в многочисленных полостях рядом стоящих органов.
Вот такой коктейль чувств, ферментов и эндокринов я никогда не испытывал – ни до, ни, я готов поклясться в этом! – после той перевязки. Нецелованным на «гражданке» я перестал быть задолго до войны, щеголять перед сверстницами в одном носке мне тоже всегда было вольготно, но вот в тот момент я просто исчез, как мужчина! Маленький ягненок под нежными когтями пантеры…
Вроде есть
Какой-то особой там искры между нами не проскакивало по одной простой причине: я сам искрил, что залитый водой трансформатор. Однако меня она приметила, а я это все-таки почувствовал… Хотя, кому я вру? Едва меня вывалили на мою кровать, буквально, как мешок с костями, я поклялся больше к этой Сероглазке – ни ногой! Такого позора я не получал никогда, даже в лучших традициях тех элитных возлияний в «падике» мирного времени, после которых проснуться в помойных миазмах биологического происхождения считалось в пределах нормы. Да и на самой помойке пробуждение являлось лишь очередным поводом для очередной порции веселья, но никак не несмываемым позором. Смывался он, конечно, трудно, но без особых проблем.
А тут! Да ну нафиг, лучше я отдамся той гротескной женщине с процедурной, что перевязывала, по-моему, саму Майю Плисецкую, отчего та больше никогда и не полнела, потому как просто не могла. Физически.
Да и чернявая та тетя была, к тому же. Надо завтра же узнать ее имя и напроситься к ней. Но Бог всех Парацельсов смотрел на ситуацию иначе.
Через три дня меня снова везли к Кармелите. Я, к счастью, был заранее предупрежден об этом и даже заготовил пару обезоруживающих фраз, которые должны были дать мне силу предков и призвать духов на мою защиту, а ее армию Светлой Тьмы низвергнуть к стоящим всюду «уткам».
Был прохладный осенний вечер. По коридорам без порогов катилась одинокая кровать на колёсах, в которой возлежал немного заросший маломобильный бабуин, по имени Дмитрий и тихо шептал идиотские молитвы. Наконец, дверь Обители «Зла» растворились, и я въехал в сияющий мрак…
Я увидел ее в перевязочной, и все мои заготовленные перлы рассыпались на бестолковые символы испорченного алфавита. Та, что сидела у стола, ожидая своего последнего клиента на сегодня, была кем угодно, но только не сестрой Милосердия. И уж точно не пантерой.
Безликие глаза, серую кожу и оплывшие черты молодого девичьего тела не могли спасти даже «солнечные зайчики» – светильники, имитирующие солнечный свет в абсолютно непроглядной тьме. Серая тень, а не живой человек располагался сейчас на неуместно белом стуле из железа, которое плавно перетекало в неподвижный и столь же неуместно белый халат разрушенной каким-то горем девушки.
По крайней мере, при первом брошенном на нее взгляде, читалось именно это. И как же жестоко ошибался в тот момент! Но пойму я это много позже, когда уже смогу самостоятельно передвигаться на своей «биометаллической» ноге – буквально утром военные хирурги внедрили в мою сломанную конечность стальной штырь волшебной конструкции, который не «фонил», не магнитился, вообще никак не обнаруживался хитрыми приборами той и этой современности. А сейчас, спустя двенадцать часов после успешной операции, меня и везли на мою первую серьёзную перевязку к той Великой и Ужасной Лиде, которую я боялся до этого два с половиной длинных дня.
И вот, что называется – приехал.
С этой медсестрой разговаривать явно было бесполезно, и я хранил молчание до самого момента причаливания моей каталки к её перевязочному пирсу. И непроизвольно икнул-крикнул, когда вновь взглянул на нее, не рассчитав угол зрения моих гляделок. Вскрикнул, потому как Лида смотрела теперь прямо на меня. И ее глаза были какими угодно, но только не безликими.
Всё вокруг них оставалось прежним: и серость, и бесформенность и великая печаль вокруг этих очей. Но вот внутри двух потемневших колодцев бушевало пламя. Живое, очень живое пламя. Маленькое, холодное, пронзительное пламя, сжигающее и вымораживающее моё естество без остатка. Глаза со льдисто-пламенным протуберанцем в космической глубине, говорили: «У тебя нет шансов!» и глупое на тот момент естество моё безропотно тому верило.
И, как на всякой войне, которые так полюбились в нашей вселенной, я сдался. Я – влюбился. Не так, как влюблялся раньше, совсем не так, как влюблялся и позже, а именно так, как и должно это происходить в нашей вечно дерущейся вселенной: я примкнул к силе Любви. И всё. Никаких тебе гормональных всплесков, никаких тебе собачьих безумств, просто констатация факта: вот – ты; вот – твоя персональная богиня Любви, по имени Лида. Ты прикреплен к ней о-очень кровными узами на ближайший период времени. Другой не будет, и не надо. Ты принадлежишь ей, круг твоих обязанностей означен в данном небесном договоре, капнуть кровью и расписаться вот здесь и здесь.
Конечно, ничего подобного из всей этой высокопарной галиматьи в моей голове даже приблизительно не промелькнуло, но факт моей принадлежности к Лиде был зарегистрирован там надёжно и безусловно. Лида же, чисто механически, но чрезвычайно профессионально и быстро перемотала мою левую ложноножку, и я поскрипел колёсиками обратно в свою унылую палату. Без богини.
***
Наш роман искрил, крутился и шипел ещё долгие четыре месяца, что я находился в госпитале. Врачи с первого раза сделали всё правильно, штырь примостился по всем расчетам и нормам абсолютно без проблем, мясо с молодыми хрящами наросли там, где надо и в тех количествах, что и требовалось, и уже через чуть более, чем полтора месяца я встал на костыль. Ещё полтора месяца активного сращивания бедренной кости и двадцать один день ускоренного курса реабилитации – вот и вся моя история самой сильной любви в моей жизни.
За эти сто восемнадцать дней в военном госпитале уральского городка Камышлов я не обучился ничему новому, не приобрел ничего полезного, не отметился ничем примечательным. Я просто бегал на процедуры, бегал в город по поручениям неходячих, бегал по столовкам и кустам, где, в отличие от столовок, частенько водился спирт.
А еще я постоянно летал.
Я летал на крыльях все той же любви, от упоминания про которую в довоенное время у меня начинали развиваться тошнота и обильное слюноотделение от жгучего желания неистово плеваться. Но сейчас я любил, и был любим. Я это не то, чтобы чувствовал, я это просто знал. Наши короткие и редкие встречи с Лидой, порой, доводили меня до полного физического и душевного опустошения, после которых я не очень-то и бодро бегал по вышеозначенным пунктам назначения. А вот Лида уходила на дежурство после таких встреч, как заряженная. По крайней мере, мне тогда так казалось. И только после третьего ранения я понял, почему мне так НЕ казалось.
В том, третьем для меня госпитале, я находился, будучи взрослым двадцатидвухлетним витязем, познавшим жизнь по всем статьям, и кувыркавшийся со смертью в её же поединках не по одному разу. Там я стал свидетелем сцены, когда молодой горячий военврач (из терапии, как я помню) накричал на сестричку, уронившую поднос с инструментами на звенящий бетонный пол. Он орал, а она стояла, опустив голову на грудь, а руки на бедра. Серая, бесформенная, с явно пустыми и безликими глазами, она стояла сейчас и выслушивала поток бурной и не особо интеллектуальной брани, льющийся сейчас из уст внезапно возбудившегося доктора…