Два актера на одну роль
Шрифт:
— Нет, Клара; я питаю к вам беспредельное доверие, потому что я люблю вас от всей души.
— Я верю вам, — сказала Клара, вонзив светлый и проницательный взгляд в глаза Дальбергу.
Лицо Клары, всегда милое, было дивно прекрасно в эту минуту. Можно было подумать, что из него изливается дневной свет. Душа ее испускала такие живые лучи, что они разлились и отразились во всех чертах.
— Я чувствую, что не могу жить без вас, — сказал Генрих, взяв девушку за руку, — хотите быть моей женой… если ваш отец согласится?
Клара не отвечала, но приклонила голову к плечу Дальберга, и глаза ее наполнились слезами.
В этом положении Депре застал молодых людей, но не обошелся с ними как отцы в комедиях, не вытаращил глаза, не нахмурил олимпийские брови, а подошел с добродушной улыбкой и потирая руки, потому что давно ожидал этой развязки.
Генрих отвел его в сторону и сказал:
— Мне нужно поговорить с вами наедине, месье Депре.
— Извольте, любезнейший. Я догадываюсь, о чем вы хотите говорить, но вы оба еще молоды, успеем объясниться, — отвечал Депре.
Прибыло несколько приятелей бывшего нотариуса, и сели за бостон, точно так же как в серой гостиной, в провинции.
В десять часов Генрих ушел. Душа его пела. Он никогда не проводил вечера так весело, как в этот раз.
Воротившись домой, он через дворника получил следующую записку:
«Приходите сегодня вечером доказать мне, что вы не любите Клары, и я возвращу вам портрет, который уже не имеет для вас никакой цены».
— Который час, Анета? — спрашивала Амина, потягиваясь на кушетке.
— Скоро полночь, сударыня, — отвечала горничная, посмотрев на дорогие столовые часы.
«Еще не поздно, он еще может прийти, если только Рудольф не утащил его играть», — подумала Амина.
— Исправно ли отдали мою записку? — спросила она через полчаса.
— Исправно, сударыня. Тоби отнес.
— Странно, как ожидание действует на нервы! Налей мне стакан воды и подбавь три капли флердоранжа.
Анета исполнила приказание и поставила перед госпожой поднос с граненым стаканом и великолепным хрустальным графином.
Амина хлебнула один раз и, раздраженная нетерпением, встала, подошла к окну, чтобы посмотреть на улицу, освещенную фонарями, которые слишком надеялись на луну, или луной, которая слишком надеялась на фонари. Всякая промелькнувшая тень приводила красавицу в трепет, возбуждала надежду и разочарование.
Стук экипажа, за которым последовали остановка и скрип кнопки звонка, слышный в тишине ночи, произвел у нее такое волнение, что она принуждена была положить руку на сердце, чтобы унять его биение.
Приехал домой кто-то из жильцов.
Иные, может быть, удивятся такой живости чувствований в пресыщенной женщине. Но Амина была одна из тех, которых препятствия распаляют. Если б Дальберг пришел, она едва обратила бы на него внимание, но он не являлся, и она отдала бы все на свете, чтобы увидеть его. Амина пристращалась к невозможному. Дальберг, влюбленный в нее и свободный, не внушил бы ей ничего, но, принадлежа другой, он казался ей удивительно привлекательным. Вытеснить чистый образ, долго лелеемую мечту; вскружить голову человеку, который выказывал ей пренебрежение, казалось ей невыразимым наслаждением. Она хотела воздвигнуть статую на обломках поверженного кумира, построить храм на развалинах другой страсти.
Всякая любовь к добродетельной девушке или честной женщине возбуждала в ней бешеную ревность, оттого ли, что сама она не способна к такой любви, или оттого, что предчувствовала, угадывала в ней чистые наслаждения и восторги, от которых принуждена навсегда отказаться и о которых смутно сожалела.
Заставить Дальберга изменить Кларе было бы для нее величайшим торжеством, и, по смущению молодого человека, когда он приходил выручать медальон, она уже надеялась успеть, — может быть, и успела бы в своем намерении, если бы не пришла Флоранса.
Дальберг, с своей стороны, был также в величайшей тревоге. Имя Клары, жирно подчеркнутое в Амининой записке, предвещало множество коварных замыслов. И каким образом Амина проведала это имя?
Клара очень редко выходила со двора, еще реже посещала спектакли и в кругу Амины должна была быть столько же неизвестна, как отшельница португальского монастыря или обитательница турецкого гарема. Один парижский квартал от другого отстоит часто на несколько сот миль, и некоторые породы не встречаются вне известных пределов точно так, как не встретишь рыбы, плавающей по большим дорогам. Аминина нога никогда не переступала порога церкви Сен-Жермен-де-Пре, никогда не забредала в Люксембургский сад — единственные места, которые посещала Клара; никогда блестящей кокетке не случалось проезжать по улице Аббатства, где бы она могла видеть в окне нежный профиль девушки, склонившейся над рукодельем.
Стало быть, кто-нибудь сказал ей это имя. Но кто же?
Пять или шесть человек, которые бывают у Депре, все люди лет пятидесяти, шестидесяти, все бывшие адвокаты или нотариусы, имеющие домоправительниц, — одним словом, люди, которые переправляются за реку только в торжественных случаях и не имеют ничего общего с оперными и прочими дивами.
Таким образом, тайна оставалась непроницаемой. Никакой поверенный не мог изменить Дальбергу, потому что он скрывал свою любовь пуще, нежели какое-нибудь преступление, он скрывал ее как нечто смешное: ни перед Рудольфом, ни перед Демарси он, конечно уж, не стал бы хвалиться платонической страстью к молоденькой провинциалке. Эти господа, проповедовавшие учение очень положительное по этому предмету, подняли бы на смех, засыпали бы сарказмами светского льва, способного к таким мещанским чувствованиям.
Между тем Кларин портрет находился в руках Амины, и Дальберг довольно хорошо знал Амину, так, что оставив ее записку без ответа, мог, наверное, ожидать какого-нибудь скандала.
Положение было критическое. Не пойти к Амине значило подвергнуться мщению ее оскорбленного самолюбия; пойти значило изменить Кларе, этому чистому ребенку, который сейчас только с доверчивостью пожимал ему руку. Что делать?
Дальберг долго колебался. Истинный волокита тотчас решился бы и, в случае надобности, разграничил бы душу и тело, чувствование сердца и прихоть страстей.