Два брата - две судьбы
Шрифт:
Москвич передает Николаю мой «Браунинг» и записную книжку:
— При нем обнаружено, доложишь!
— Если чуть в сторону — хлопни на месте! — предупреждает Иван солдата, не глядя на меня.
— Ясное дело! — спокойно говорит тот. — От меня не уйдет. А ну, пошли! Руки за спину! — Он автоматом указывает мне дорогу.
Мы выходим из подъезда. Фронт гудит. Строчит «Максим». Рвутся немецкие мины.
Идем городом. Из-за снежного облака выглянуло солнце. Сегодня оттепель, снег темный, подтаявший. Город пустой, онемевший. С воем летит немецкий снаряд и рвется совсем близко от нас. Я не могу удержаться и падаю
— Вставай! — приказывает Николай; он так и не прятался от осколков. — Два раза один снаряд не рвется. Пошли!
Я встаю, и мы снова месим тающий, грязный снег. Идем быстро. Мысли будоражат мозг: «Как встретят? Как отнесется командование? О чем говорить в первую очередь?»
Иду под конвоем. Какой-то наш раненый солдат, прислонившись к стене разбитого дома, нещадно бранится и грозит кулаком в нашу сторону… Мысли бегут и путаются в голове: «Кто тот офицер, который будет меня допрашивать первым? Молодой, старый? Будет равнодушен или, наоборот, пожелает узнать о жизни на оккупированной врагом территории? Будет ли интересоваться моей тыловой работой?»
И вдруг меня охватывает какое-то необъяснимое радостное чувство, и все окружающее для меня обретает особый смысл, особое значение. В душе я ликую. Это мое личное солдатское счастье. Слезы накатываются на глаза, туманят взор… Я у своих… На своей стороне…
Рассвет.
Падает снег. Сижу в яме, в наручниках и кандалах, на мокрой земле. Я снова один. Холодно. Но холода я не чувствую — мне жарко, и от меня валит пар. Жарко оттого, что только что закончился допрос. Очевидно, я получил шок. От волнения я не мог говорить по-русски, полковник допрашивал меня по-немецки и записывал мои слова с тем уклоном, который грозит мне серьезными последствиями. Полковник в разговоре ставит не те акцепты. Генерал часто его переспрашивает. Я понимал, пока не установлена моя личность, выводы могут быть не в мою пользу…
В памяти всплывает картина только что пережитого: стою перед оперативной картой и докладываю генералу — командиру советской дивизии обо всем, что знаю о немецком познаньском гарнизоне. Генерал слушает внимательно, уточняет детали об укрепрайоне, о численном составе школы переводчиков, об их вооружении… А вот — еду куда-то на «Эмке» в сопровождении молчаливого майора. Мелькают израненные леса и разрушенные селения. Всюду следы боев. По обочинам дороги громоздится разбитая немецкая техника: танки, вездеходы, пушки, машины…
И опять яма. И опять я сижу в яме.
Вспоминаю свою мать — седую, грустную, сидящую около окна… Почему-то опять увидел Хромова, идущего, прихрамывая, по затемненному Днепропетровску…
Прошло недели две.
Наконец-то личность моя установлена — пришли документы из Москвы. Следователь стал мягче, уже не стучит рукояткой пистолета по столу, дает закурить. Из ямы перевели в сарай, стало чуть теплее.
И вот меня снова вызывает начальник Смерша 8-й гвардейской армии генерал Витков Григорий Иванович. Вхожу в его кабинет. Наручники и кандалы сняты. Конвой остался за дверью. Генерал сидит за небольшим письменным столом справа от входа. Он невысокий, крепкий, круглолицый. За его спиной большая карта Европы. На столе — ваза с фруктами. Генерал курит «Казбек». Напротив меня — длинный стол под зеленым сукном. За столом сидят шесть полковников — все в орденах и медалях.
Стою по стойке «смирно».
— Вот вы вчера рассказывали, что присвоили себе кличку Сыч, — обращается ко мне генерал. Глаза его смотрят на меня спокойно и, как мне кажется, дружелюбно. — Так вот, — продолжает он, — расскажите нам все, что связано с этим именем, с этой кличкой. Когда вы себе ее присвоили? Зачем? Для какой цели? Словом, все по порядку и как можно подробнее.
Я стал рассказывать и говорил долго и подробно. Все, что я говорил, быстро печатал на пишущей машинке секретарь — мужчина, одетый во все кожаное.
Сведения, накопленные в памяти и зашифрованные в записной книжке, данные о гитлеровской армии, которые по крупицам собирались мною за долгие годы пребывания во вражеском тылу, — сейчас все взято на учет.
Моя работа как агитатора-пропагандиста, распространение среди населения советских листовок и сводок Совинформбюро, участие в создании партизанских групп. Рассказал о зверствах фашистов на оккупированной территории, о расстрелах. Привел много фактов, цифровых данных. Рассказал о побегах из фашистских лагерей, о том, как использовал знание немецкого языка… Воспользовавшись небольшой паузой, один из полковников встал:
— Товарищ генерал, разрешите закурить!
— Успеете. Слушайте лучше! Полковник сел.
Я рассказывал о фашистских танковых дивизиях СС «Великая Германия» и «Мертвая голова», о Швейцарии, Турции, о патриотической борьбе советских людей в Днепропетровске, Днепродзержинске, на территории Румынии, Латвии…
— Ясно, — сказал генерал. — Так вот, — обратился он к одному из полковников, назвав его по фамилии. — Это и есть тот человек, кличка которого зарегистрирована у нас как кличка неизвестного разведчика-партизана. Примите к сведению. — И тут же обернулся ко мне: — А вы не хотели бы поработать у нас переводчиком?
— Служу Советскому Союзу!
И с этого дня я помогаю как переводчик двум полковникам допрашивать крупных немецких чинов, гражданских и военных. Работа идет напряженная, многочасовая. Нахожусь в подчинении начальника следственного отдела капитана Халифа Михаила Харитоновича. (После войны я навестил генерала Виткова в Харькове и капитана Халифа в Курске.) Живу в отдельном теплом помещении, питаюсь наравне с другими из общего котла. Выполняю все поручения. Следствие по моему делу пока прекращено.
Прошло еще несколько дней, и я был переведен в тюрьму города Бромберг, освобожденного советскими войсками.
Камера оказалась большим залом, в котором находилось человек сорок. Здесь были преимущественно немецкие офицеры и человек десять в штатском. Тут же в зале — параша, рядом — бачок с водой, на крышке которого стояла железная кружка.
Заключенные располагались вдоль стены. У каждого была войлочная подстилка и подушка, набитая соломой. Иметь одеяло и простыни не полагалось, чтобы заключенный, отдыхая, не закрывался с головой. Подъем в восемь тридцать. Затем нас группами выводили умываться. В девять утра завтрак, еду получали в коридоре. В два — обед. В восемь вечера ужин. В десять — отбой. Кормили сносно. В зале было довольно прохладно, но не холодно. Окна расположены высоко под потолком, и через зарешеченные стекла было видно небо.