Два брата
Шрифт:
Фрида и Эдельтрауд не успели утихомирить детей — явился грозный Вольфганг с водяным пистолетом. Побоище стихло лишь после того, как троица насквозь промокла; тогда пришлось ее раздеть и вывесить одежки на балконе. А ребятня затеяла свою наилюбимейшую игру: мальчишки завалили Зильке подушками, собранными со всей квартиры, и под аккомпанемент ее неподдельно счастливого визга прыгали на мягкой горе.
— Теперь уж без толку ложиться, — вздохнул Вольфганг, разглядывая ребячьи конечности, устроившие змеиную свадьбу меж подушек, и поставил турку на плиту. — Днем выступать в Николасзее.
— Могу я сварить вам кофе, герр Штенгель? — бодро предложила Эдельтрауд.
— Нет,
— Как угодно, — пожала плечами Эдельтрауд. — По мне, главное, чтоб было теплое и жидкое.
— Вот! Ты сумела кратко выразить всю кошмарную суть.
— Вы смешной, герр Штенгель.
Вольфганг посмотрелся в полированный бок великолепного пианино «Блютнер», сохранившего зеркальный блеск там, куда еще не доставали детские пальцы.
— Пожалуй, побреюсь. Надо выглядеть презентабельно.
— Я не успела отчистить твой смокинг от потных разводов, — сказала Фрида. — Да еще надо гладить, потому что ты бросил его на полу в ванной, хотя миллион раз я просила тебя вешать одежду хотя бы на стул.
Вольфганг взял смокинг и безуспешно попытался рукой разгладить складки, напоминавшие меха концертино.
— Не понимаю, почему мы должны выступать в наряде метрдотеля, — сказал он. — Публика приходит нас слушать, а не разглядывать.
— Ты должен быть красивым, сам знаешь. По-моему, единственный выход — купить второй смокинг. У тебя столько халтур, что один некогда почистить.
— Все пляшут. — Вольфганг подал кофе Фриде. — Чудеса. Буквально все, правда. Бабки. Калеки. Легавые, фашисты, коммунисты, попы. Танцуют все. Чем инфляция бешенее, тем народ безумнее. Ей-богу. Берлин официально стал международной столицей чокнутых. Нью-йоркские парни, с которыми я играю, того же мнения. Они сами чокнутые.
— В Америке пляшут на крышах такси и крыльях аэроплана, — поделилась Эдельтрауд. — Я видела в кинохронике.
— В том-то и дело, что для них танцы — забава, а для нас — лечебный курс, — сказал Вольфганг. — Прямо как последний бал перед концом света.
— Не говори так, Вольф! — вскинулась Фрида. — Я же только диплом получила.
— Нам-то, лабухам, лафа. Мы обожаем инфляцию, военные репарации и чертовых французов, оккупировавших Рур. Мы счастливы, что марка угодила в кроличью нору и очутилась в Стране Чудес. Чем стране херовее, тем у нас больше работы. Сегодня у меня пять выступлений. Представляешь, пять! В обед играем вальсы для бабок и дедов. Потом обслуживаем танцы вековух, мечтающих о елдаке.
— Вольфганг!
— Вы смешной, герр Штенгель.
— Нет, правда, вся страна пустилась в пляс.
К восторгу Эдельтрауд и малышей, Вольфганг отбил степ. В конце войны он освоил это искусство, дабы повысить свою концертную ставку.
— «Да! Бананы не завезли! — напевал он, чеканя ритм „пятка-носок“. — Нынче не завезли бананы!» [20]
Фрида улыбнулась, но ее изводила мысль о тех, кто не плясал. О тех, кто в пустых домах замерзал на голых половицах. После очень недолгой отлучки голод с отчаянием вернулись, и немощные дети и старики умирали сотнями.
20
«Да,
Танцевальное поветрие накрыло родной город, для многих став пляской смерти.
Юные предприниматели
Берлин, 1923 г.
Юнцу, который в баре подошел к Вольфгангу, было лет восемнадцать, а выглядел он еще моложе. В одной руке парень держал бутылку «Дом Периньона», в другой — массивный золотой портсигар с большим бриллиантом на крышке. Рука с бутылкой обвивала карандашную талию модно истомленной девицы со сногсшибательной стрижкой «боб»: темный блестящий шлем, косая челка перечеркивает лоб, две подвитые волны чуть прикрывают уши. Этот потрясающий облик одновременно воспрещал и манил. Чего не скажешь о ее кавалере, в котором Вольфганг мгновенно разглядел законченного козла.
— Эй, джазист! — проблеял юнец. — Надо перемолвиться, мистер Трубач.
Вольфганг на него покосился, но промолчал.
В то сумасшедшее лето в Берлине было полно этаких безмозглых богатых сосунков, совершенно нелепых в своей нарочитой громогласности и пьяной наглости.
Мальчики с пушком на щеках, но в безупречных вечерних нарядах, волосы зачесаны назад и набриллиантинены до скорлупочной твердости. Иногда губы чуть тронуты помадой — дань неожиданной моде на легкую голубизну.
И девочки, в восемнадцать лет искушенные и утомленные жизнью. Стрижки «бубикопф» и «херреншнитт», дымчато затененные веки, наимоднейшие платья-футляры, болтавшиеся на костлявых мальчишеских телах.
Новые немецкие предприниматели детсадовского возраста, авантюристы, ошалевшие от спиртного и наркотиков.
Рафке и Шиберы [21] — щеголи, игроки, барышники и воры. В кофейнях за кофе с пирожным молокососы торговали акциями и учреждали частные банки. За пару хлебных буханок скупали у военных вдов бесценные для них вещицы и за валюту сбывали французским солдатам в Руре.
Но этот парень был сопляком даже по сумасбродным меркам великой инфляции. Казалось, смокинг ему одолжил для школьного бала отец, а бабочку повязала матушка.
21
Нувориши и спекулянты (искаж. нем.).
— Привет, папаша, — широко ухмыльнулся он. — Я — Курт, а это небесное создание кличут Катариной. Ух ты! Курт и Катарина. Прямо песня! Курт и Катарина прилетели с Сардинии! Недурно. Можешь использовать, если хочешь. Только мелодию сочинить. Поздоровайся с мистером Трубачом, детка.
Девица холодно кивнула, изобразив намек на улыбку. Или презрительную усмешку. Сразу не разберешь, ибо так и задумано — образ сладострастной недотроги.
Интересно, подумал Вольфганг, репетирует ли она загадочность перед зеркалом, густо затеняя веки больших серых глаз и так загибая ресницы, что они смотрятся вдвое длиннее? Катарина выглядела чуть старше Курта — на целых девятнадцать лет, а то и все двадцать. В свои двадцать пять Вольфганг себя чувствовал старцем.