Два дня в райгороде
Шрифт:
Телефонный звонок. Главврач сообщает, что состояние Натальи Кузьминичны вполне удовлетворительное, операция не подтвердила подозрений врачей, и если мы хотим, то завтра в два часа дня можем навестить больную.
Василий Васильевич зовет нас вечером в гости.
Площадь между домами райкома и райисполкома занята садиком, заваленным грязным снегом, и деревянной трибуной с выцветшими октябрьскими плакатами. Сегодня нет ветра, и красный с синим государственный флаг российской федерации, утвержденный на крыше исполкома, обвис. Мне нравится это старинное двухэтажное здание с чугунными перилами низкого балкона и лепными медальонами. На медальонах изображены толстощекие дамы в локонах и плешивые пухленькие старики, — по мысли изваявшего их некогда доморощенного скульптора они олицетворяют собою грацию и мудрость. Перед исполкомом все-где стоят всякого
Андрей Владимирович идет в исполком, к районному мелиоратору.
Я же отправляюсь в кремль, островерхие башни которого стоят вдоль одной из сторон площади. Едва я вхожу в невысокие сводчатые ворота, как встречаю Сергея Сергеевича, архитектора, вот уже скоро пять лет занятого здесь реставрационными работами. Фамилия его звучит на скандинавский лад, лицом же он походит на грека или южного славянина. Человек он приезжий, но вообще-то в этом древнем городе легко встретить следы многих племен. Наискосок от райисполкома, за городским валом, стоит церковь, в народе называемая именем некоего блаженного, будто бы жившего на этом самом месте в хворостяном шалаше, — предание рассказывает, что родом он был из германской земли, пришел сюда в середине пятнадцатого столетия. А несколько дальше, на выезде из города, жил в тринадцатом веке в основанном им монастыре татарский царевич, тайно бежавший из Орды, — после смерти он был причислен к лику святых. Надо ли говорить о мастерах, ученых и торговых людях, имена которых, профессию или национальность можно угадать в фамилиях потомков. Из разных стран приходили сюда люди, но все становились русью.
Я рассказываю Сергею Сергеевичу про болезнь Натальи Кузьминичны. Мы вспоминаем с ним ее открытый, веселый нрав, и я не могу сказать — почему, но мне вдруг приходит на память, как несколько лет назад, в преддверии Мещерских лесов, я опоздал на паром, остался ночевать в пристанционном поселке и попал на квартиру к рыхлой вдове, которая, покамест я пил чай, рассказывала, мне длинную и унылую историю своей жизни, все время приговаривая: «Жизнь моя, конечно, не задалась…» Собственно, это самое покорное «конечно» и послужило причиной того, что я запомнил слезливую вдову.
Сергей Сергеевич по своему обыкновению серьезно отнесся к рассказу. Он говорит, что отдельная жизнь может не задаться, но жизнь народа — никогда… Отсюда оптимистичность истинного искусства, даже если оно трагедийно. Только чувствительные мещане производят и потребляют пессимизм.
Потомок нескольких поколений архитекторов, внучатый племянник известного композитора и довольно близкий родич великого русского художника, Сергей Сергеевич рассуждает об искусстве, как пахарь о земле, моряк — об океане. Суть здесь не в профессиональном отношении к предмету, а в том, что в искусстве он видит не таинство и не забаву, а нечто столь же нужное людям, как хлеб, как океанские пути, соединяющие народы. Потому-то он, должно быть, так естествен и прост с нашей Натальей Кузьминичной, что не ставит себя по отношению к ней ни жрецом, знающим от нее скрытое, ни бардом, призванным ее воспевать.
Разговаривая, Сергей Сергеевич поднимает кверху свои глаза болгарина с древней фрески. Прямо над нашими головами круглятся и поблескивают на белых барабанах зеленые, с золотыми подзорами маковки. Сергей Сергеевич говорит о человечности, о доброй сказочности этой архитектуры. Здесь нет ничего, что подавляло бы волю, что внушало бы человеку мысль о его ничтожестве перед лицом бога. Очень чистые душой, жизнерадостные люди строили эти храмы. И мотивы брали из окружающей жизни: маковка с луковицей — это ведь огород, подзоры — девичье кружево… У Сергея Сергеевича негромкий голос, одет он в заляпанный известкой полушубок строителя.
Вечером, когда мы с Андреем Владимировичем идем к секретарю райкома, под нашими ногами потрескивает ледок, с тихим треском оседает подмерзшая грязь. Чернеют деревья на тротуарах, ветвями и веточками своими, образовавшими частую сетку, уходят в звездное небо.
С морозца приятно войти в теплый, ярко освещенный дом.
Василий Васильевич разговаривает по телефону; увидев нас, он говорит в трубку: «А вот и они!» Он передает ее мне и объясняет: «Иван!» И вот я слышу далекий, почти не измененный расстоянием голос моего друга. Иван Федосеевич говорит, что находится сейчас в том самом месте, где мы были с ним два года назад, километрах в сорока с лишним от Райгорода, неподалеку от бывшей усадьбы Воронцовых-Дашковых, где было имение князей… Я сразу же вспоминаю не совсем обычный поселок, административный центр нескольких деревень, затерявшийся среди полей, рядом с одичавшим старинным парком. Там был небольшой деревянный дом с мезонином, вероятно поповский, потому что, кроме помещичьего дома, от которого и следа не осталось, в давние времена там находились только дворы церковников. И еще там стояли вокруг обширной луговины, пересеченной в разных направлениях следами телег и автомашин, новые здания, рубленые, оштукатуренные и собранные из щитов, крытые железом, шифером, этернитом, с красными, синими, черными и зелеными стеклянными вывесками — сельсовет, почта, сберкасса, лесничество, сливной молочный пункт, какая-то научная станция…
Пока Иван Федосеевич рассказывает, что он объединял здесь колхозы, а теперь собирается домой, в памяти моей встает тот июльский день, когда мы были с ним там, выглянувшее после дождя солнце, и как мы шли к парку, откуда, по уверению Ивана Федосеевича, можно было увидеть далекое воронцовское поместье, потому что такой прямой была дорога, специально проложенная к приезду императрицы Екатерины, посетившей здесь известную Е. Дашкову. Мы шли мимо дома с мезонином, и мой приятель, посмотрев на низкое и широкое окно мезонина, с некоторой грустью сказал, что там, когда он работал в этих местах, жил секретарь ячейки, и что они, бывало, допоздна засиживались вдвоем. А на старинном валу позади парка, за которым, на месте широкого проспекта, обозначенного теперь одинокими исполинскими березами, вился среди лесной поросли глухой затравенелый проселок, Иван Федосеевич остановил мужика, возвращавшегося со сливного пункта с порожними молочными бидонами. Тот охотно придержал лошадь, стал было сворачивать цигарку, готовясь к обстоятельному разговору. Он ответил на несколько вопросов о давних товарищах Ивана Федосеевича, поинтересовался: «Сами-то вы откуда будете?» Потом, когда Иван Федосеевич, ничего не сказав о себе, принялся расспрашивать, каков у них колхоз, много ли нынче выдали, он с простодушной удовлетворенностью сообщил: «Подходяче… Кила полтора зерна, рубь деньгами…» Иван Федосеевич вдруг резко повернулся и пошел прочь, — от неожиданности наш мужик даже табак просыпал. «Подходяче!..» — несколько раз сердито проговорил мой приятель.
Я вспоминаю все это, и наш телефонный разговор сегодня кажется мне как бы естественным заключением той давнишней случайной встречи.
Иван Федосеевич говорит, что звонил домой, но никто не отвечает, а ему сегодня ехать, вот он и попросил Василия Васильевича, чтобы тот выслал за ним к Угожам машину — дальше-то не проехать… А уж до Угож его отсюда на лошади доставят. Часам к двенадцати если пошлют, в самый раз будет — дорога-го нынче!.. Он спешит попрощаться, потому что лошадь уже подана, зовет приехать к нему завтра утром.
Весь вечер, пока мы сидим у Василия Васильевича, я думаю об Иване Федосеевиче. Я представляю себе еще покрытую снегом землю, белеющую в темноте, черные перелески, едва видную ночью дорогу, по которой, запахнув потуже шубу, едет в санях мой приятель. Ночной апрельский морозец схватил раскисшую днем дорогу. Полозья то соскальзывают с бугра в обледенелую колею, то проламывают тонкий лед и движутся в воде, набежавшей за день в неглубокую ложбину. В иных местах, где земля обнажилась, лошадь еле тащит сани по окоченевшей грязи, и тогда седок с возницей соскакивают, шагают рядом с санями. Вокруг ни огонька, только смутно белеющий снег и черные пятна. Пахнет весенним морозцем, соломой, лошадью. И так часа четыре, пока не виден станет впереди фонарь сельской лавки в Угожах и стоящая в туманном его свете райкомовская «Победа».
Не я один думаю об Иване Федосеевиче, —о чем бы мы ни говорили, кто-нибудь из нас обязательно вспомнит его. Мне начинает казаться, что Василий Васильевич, и всегда-то любивший поговорить о своеобычности любогостицкого председателя, видит теперь в нем своего помощника и даже в некотором роде учителя. Будучи дипломированным специалистом и человеком сравнительно молодым, Василий Васильевич хотя и считал Ивана Федосеевича личностью яркой, талантливой, однако относил его к разряду людей, характерных для вчерашнего дня нашей деревни. Теперь он вдруг соглашается, что такие вот председатели, колхозные Чапай, как о них говорят, владеют большим, причем именно колхозным, а не просто крестьянским, хозяйственным опытом, досконально знают все обстоятельства народной жизни, ход мыслей народных, отличаются партийной принципиальностью. Одной фразой своей, одним этим «Братцы, Бирме помогаем, а вы сергиевским мужикам не хотите помочь!» Иван Федосеевич сделал то, чего не смог сделать длинной речью иной ответственный товарищ из района. Мне хочется думать, что секретарь райкома неспроста запомнил эту фразу, несколько удивленную и чуть укоризненную интонацию, с какой она была произнесена.