Два капитана(ил. Ф.Глебова)
Шрифт:
Вот и всё, о чём мы говорили по телефону, и нечего было перебирать каждое слово, как я делал это весь первый длинный день в Москве.
Я поехал в Управление Гражданского воздушного флота, потом к Вале в Зооинститут. Должно быть, у меня был рассеянный вид, потому что Валя несколько раз повторил мне, что завтра двадцатипятилетний юбилей педагогической деятельности Кораблёва и что будет торжественное заседание в школе.
Наконец в девятом часу вечера я отправился к Большому театру…
Это была прежняя Катя, с косами вокруг головы, с завитками на
С таким чувством, как будто мы в разных комнатах и разговариваем через стену и только иногда приоткрывается дверь и Катя выглядывает, чтобы посмотреть, я это или не я, мы бродили по Москве в этот печальный день. Я говорил и говорил, — не запомню, когда ещё я говорил так много. Но всё это было совсем не то, что я хотел сказать ей. Я рассказал о том, как была составлена «азбука штурмана» и что это была за работа — прочитать его дневники. Я рассказал, как был найден старый латунный багор с надписью «Шхуна «Св. Мария».
Но ни слова не было сказано о том, зачем я делал всё это! Ни слова. Как будто эта история давно умерла и не была наполнена обидами, любовью, смертью Марьи Васильевны, ревностью к Ромашке, всей живой кровью, которая билась во мне и в Кате…
Это был год, когда Москва начинала строить метро, и в самых знакомых местах поперёк улиц стояли заборы, и нужно было идти вдоль этих заборов по гнущимся доскам и возвращаться, потому что забор кончался ямой, которой вчера ещё не было и из которой теперь слышались голоса и шум подземной работы.
Таков был и наш разговор — обходы, возвращения и заборы в самых знакомых местах, знакомых с детства и школьных лет. Всё время мы натыкались на эти заборы, особенно когда приближались к тому опасному месту, которое называлось «Николай Антоныч».
Я спросил, получила ли Катя мои письма — одно из Ленинграда, другое из Балашова, и, когда она сказала, что нет, намекнул, не попали ли эти письма в чужие руки.
— У нас в доме нет никаких чужих рук! — резко сказала Катя.
Мы вернулись на Театральную площадь. Был уже поздний вечер, но в ларьках ещё продавали цветы, и после Заполярья мне казалось странным, что может быть так много всего — людей, автомобилей, домов и лампочек; качавшихся в разные стороны друг от друга.
Мы сидели на скамейке. Катя слушала меня, подставив руку под голову. И я вспомнил, как она всегда любила долго устраиваться, чтобы было удобнее слушать. Теперь я понял, что переменилось
Это была единственная хорошая минута. Потом я спросил, помнит ли она наш последний разговор в сквере на Триумфальной, и она ничего не сказала. Это был самый страшный ответ для меня. Это был прежний ответ: «Не будем больше говорить об этом».
Быть может, если бы мне удалось как следует посмотреть ей в глаза, я бы многое понял. Но она смотрела в сторону, и я больше не пытался.
Я только чувствовал, что и она с каждой минутой становится всё холоднее. Она кивнула головой, когда я сказал:
— Я буду держать тебя в курсе.
И вежливо поблагодарила меня, когда я пригласил её на доклад:
— Спасибо, я непременно приду.
— Буду очень рад.
Мы помолчали.
— Я хотела тебе сказать, Саня, что очень тронута твоим отношением. Я была уверена, что ты давно забыл об этой истории.
— Нет, как видишь!
— Ты ничего не будешь иметь против, если я передам наш разговор Николаю Антонычу?
— Напротив! Николаю Антонычу интересно будет узнать о моих находках. Ведь они касаются его очень, близко — гораздо ближе, чем он может вообразить.
Они вовсе не касались его так уж близко, и у меня не было никаких оснований для намёка, который я вложил в эти слова. Но я был очень зол.
Катя внимательно посмотрела на меня и немного подумала. Кажется, она ещё о чём-то хотела спросить меня, но не решилась. Мы простились. Я ушёл расстроенный, злой, усталый, и в гостинице у меня первый раз в жизни заболела голова.
Глава вторая
ЮБИЛЕЙ КОРАБЛЁВА
Назначить юбилей преподавателя средней школы на каникулах, когда школьники в разъезде и сама школа закрыта, — это была странная мысль. Я даже сказал Вале, что, по-моему, никто не придёт.
Ничуть не бывало! Школа была полна. Ребята ещё убирали лестницу ветками берёзы и клёна. Груда веток лежала на полу в раздевалке, и огромная цифра «25» качалась над входом в зал, где было назначено торжественное заседание. Девочки тащили куда-то гирлянды, у всех был серьёзный, озабоченный вид, и мне вдруг стало весело от этой беготни и волнения и оттого главным образом, что я вернулся в свою родную школу.
Но мне не дали особенно долго заниматься воспоминаниями. Я был в форме, и ребята мигом окружили меня. Ещё бы! Лётчик! Я не успевал отвечать на вопросы.
Потом девочка из старшего класса, напомнившая мне тётю Варю, нашу «хозяйственную комиссию», такая же толстая и румяная, подошла и сказала, покраснев, что меня ждёт Иван Павлыч.
Он сидел в учительской, постаревший, немного согнувшийся, с седой — уже седой! — головой. Вот на кого он стал теперь похож — на Марка Твена! Конечно, он постарел, но мне показалось, что он стал крепче с тех пор, как мы виделись в последний раз. Усы, хотя тоже седоватые, стали ещё пышнее и бодро торчали вверх, и над свободным мягким воротником была видна здоровая, красная шея.