Два ларца, бирюзовый и нефритовый
Шрифт:
И так обстоят дела до тех пор, пока не появляется настоящий поэт. Появившись, он создает, быть может, несколько стихотворений, и они становятся смертным приговором для целого полчища сочинителей. Разве не об этом говорил Се Линь Юй, один из великих поэтов Поднебесной:
Глубоко под землею дракон совершает свой ход,Высоко в небесах журавлиные крики слышны.Я стыжусь журавля за его легкокрылый полетИ дракона стыжусь, сокровенной его глубины [1] .1
Перевод
И вот, когда приходит поэт, сразу признанный на небесах, он ведет себя как искусный и безжалостный убийца. Его безупречная поэзия предстает как коготь тигра, разящий направо и налево, и от этого когтя, являющего собой отточенную строку великого поэта, гибнут целые выводки самозваных стихотворцев, иные из них просто погибают в зародыше, не успев родиться в качестве сочинителей каких-нибудь куплетов. И чем больше поэтов он убьет, тем долговечнее будет память о нем и тем прочнее место его в Поднебесной.
Многие думают, что быть поэтом – значит уметь усматривать нечто особое, недоступное зрению других людей. Однако даже самая высокая степень наблюдательности никого еще не сделала поэтом, ведь взгляд человека наблюдательного устремлен туда же, куда и взоры всех прочих, к тому же внимательность такого рода можно и натренировать.
Глаз же истинного поэта в этом смысле, наоборот, подслеповат, поэт словно бы и не видит ясной картинки, застилающей другим поле зрения, картина будней для поэта расплывчата, на его долю остаются блики – зато их поэт и воспроизводит со всей возможной точностью. Он воистину как слепой в подлунном мире, порой даже не различает вещей в их отдельности, а усматривает только пересечения вещей, их смутные отражения друг в друге. Поэт ориентируется в своем воображаемом мире подобно слепому в мире здешнем: сам способ его ориентирования и именуется поэзией.
Но и со слухом у поэта дела тоже обстоят неважно. Он словно бы слышит слова с трудом, так, что ему не сразу дается их смысл. Поэту приходится подбирать смысл из нерасслышанности. И если обычный человек подбирает упущенное, неразборчивое для него слово по смыслу, то истинный поэт, скорее, подбирает упущенный смысл по созвучию. Но когда настоящий поэт решается поведать миру о том, что ему послышалось, его абсолютная речь создает столь же абсолютную слышимость, оглушающую новых поэтов.
В таком сравнении есть моменты сходства и моменты несходства, однако первых больше, и главное – они важнее. Рассмотрим это по порядку. Плесень возникает на продуктах, хранившихся долго, точнее говоря, слишком долго. Покрывшиеся плесенью продукты, как правило, уже не пригодны в пищу и их выбрасывают. Уместно спросить: при чем же здесь поэзия? Но не будем спешить, мы не так далеки, как кажется от ухватывания ее сути. Ведь некоторые виды пищи, покрывшиеся плесенью, хоть и не пригодны больше для еды, пригодны зато для приготовления лекарства: многие даосские снадобья содержат плесень.
Если же обратить внимание на плесень как знак времени, то такое сравнение
Удивительную проникновенность творений прошлого и какое-то особое наше пристрастие к ним трудно вразумительно объяснить. Как будто заплесневелость и есть причина получаемого наслаждения – и действительно, что изменилось в произведении кроме того, что прошло время? Но это прошедшее время прибавило ценности едва ли не всему, что выдержало его напор. Мы ценим напевы за их старинность, трактаты, написанные столетия назад, хотя современники зачастую не видели в них ничего особенного, ценим кубки и шкатулки минской эпохи, несмотря на безыскусность их изготовления. И конечно же стихи. Ну как не сравнить их с плесенью?
Плесень, указывающая на то, что вещь появилась не сегодня и не вчера, может быть дополнена или оспорена в плане точности ржавчиной, и в особенности патиной, – известно, какую ценность придает патина, например, изделиям из бронзы. «Люблю все испорченное» – не раз говорил хорошо известный в Срединной империи путешественник и сочинитель Наль По. Но в пользу плесени говорит еще один аспект сравнения, для которого ни ржавчина, ни патина уже не подходят. Человек, живущий впроголодь и озабоченный поиском еды, не допустит образования плесени на имеющихся у него продуктах. Поскольку он всегда хочет есть, он просто не дождется ее появления. Плесень скорее можно встретить в кладовой того, кто не испытывает чувства голода, кто способен забыть о хранящихся продуктах. Плесень и нужда в каком-то смысле несовместимы.
Такова и поэзия – она приходит, когда нет острой нужды в чем-либо необходимом для поддержания жизни, когда можно отвлечься, забыть о неотложных делах. То есть условия появления поэзии и условия появления плесени, по большому счету, одни и те же.
Сравнение поэзии с гашишем или опием, а поэтической очарованности – с одурманенностью зельем, конечно, не ново – оно напрашивается само собой. Общность этих состояний легко улавливается даже беглым взглядом и не стоит здесь задерживаться.
Возникает, однако, вопрос: кто же в таком случае сам поэт? Может быть, он и есть первый курильщик опия, показывающий, как ему хорошо, и подающий пример прочим? Нет, размышление показывает, что это не так. Если даже воздействие поэзии чем-то и похоже на воздействие набитой гашишем трубки, поэт все же окажется последним, кто к этой трубке прикоснется. Чтобы очаровывать других, его состояние должно принципиально отличаться от состояния поддающихся и поддавшихся чарам.
Сходный вопрос неизменно занимает и последователей Будды: испытывает ли просветление тот, кто дает просветление, причем в тот же самый момент, когда он его дает? Посторонние наблюдатели колеблются в ответе, но практикующие наставники чаньской школы единодушно отвечают: нет.