Два ларца, бирюзовый и нефритовый
Шрифт:
Вот и куклы в тайском театре раскрашены ярче людей, а во время представления зрители нередко бывают очарованы, думая, что правда там, за ширмой, а здесь одна только скука. Но представление заканчивается, и каждый может убедиться, что очаровавшие его образы сами по себе только куклы, повинующиеся намерениям кукловода.
Таковы же по своей природе знания Мень Чи и его хитроумные увертки. Как только мы видим их плоды, мы сразу же понимаем, что речь идет о раскрашенных деревяшках. Так что юноше Сянь Го есть смысл задуматься, стоит ли приобретать такие знания, ведь приобретающий все
Тем, кто нуждается в пощаде, нет смысла обращаться к беспощадному Мень Чи. Знание важнейших причин далеко не всем идет на пользу, и Конфуций потратил немало времени, чтобы доказать это. Но в приводимой задаче говорится все-таки о сюцае, об одном из тех, кто призван вносить свой вклад в управление Поднебесной. Для такого человека бояться опасного знания – самый постыдный вид страха, ибо не способен быть ведущим тот, кого способен сбить с пути нелегкий груз мудрости.
Дело в том, что путь к знанию не похож на ровную дорогу. Поднимешься на гору – откроется горизонт, но чтобы дойти до следующей вершины, придется временно потерять горизонт из виду.
Человек, стремящийся к счастью, и уж тем более хоть как-то преуспевший в своем стремлении, интуитивно избегает непосильной мудрости, схватывая лишь то, что укрепляет его в сознании собственной правоты. Нельзя отказать ему в этом праве. Но всегда найдется тот, кто предпочтет истину внутреннему спокойствию, и в этом праве тем более нельзя отказать человеку.
44. Главное затруднение Гуна
Однажды Гун поведал ученикам о своем затруднении:
– Наставники учили меня, что мудрецы – это своего рода святые, точно так же избранные свыше. Я соглашался с ними, но про себя считал, что мудр тот, кто имеет лучше устроенный ум. Только благодаря изощренному уму, превосходящему обычный человеческий рассудок, можно дойти до основания вещей и вообще мыслить о дао, о принципе жень, о великой пустоте… Этих взглядов и я придерживался некоторое время.
Вот что меня, однако, смущало: почему человек, считающийся умным, не во всем умен, а, например, только в вопросах Дао и в толковании законов? В других же вещах он ничем не отличается от любого простолюдина, и даже уступает многим, а в каких-то вопросах – и вовсе сущий младенец. Но и тот, кого называют невеждой, не во всем глуп: в чем-то своем он умен, а в каком-то единственном деле ему, возможно, нет равных. Однако в настоящее затруднение ввел меня человек, которого многие считали бездельником и невеждой.
В соотношении принципов ли и шион действительно ничего не понимал, но был искуснейшим ловцом птиц, знал великое множество их видов и каждую из птиц способен был приманить их собственной песней. Воробьи и ласточки сами садились на его протянутую руку, в чем я лично убедился, поскольку вместе с этим человеком мне пришлось проделать длинную дорогу до Фучжоу.
В походе, чтобы облегчить путь, я учил его тому, что знал сам, он же в ответ пытался преподать мне свое искусство. В итоге, когда мы
ТРЕБУЕТСЯ по мере сил разрешить затруднение Гуна и ответить, в чем же заключается мудрость – в устройстве ума или в самом предмете, на который он направлен?
Затруднение, о котором поведал своим ученикам Гун, вызвано, конечно, не какими-то логическими хитросплетениями, а крайней неприглядностью истины. Дело в том, что не какая-то особая проницательность, а именно предмет, на который направлена мысль, определяет репутацию мыслящего. Если предмет ума сам по себе умный и важный, например, вопрос об основании хода вещей, то и знающий это – умен. Точнее говоря, мудр. Если же предмет, на котором сосредоточен ум, ценится невысоко, как, например, заботы крестьянина, охотника или танцовщицы, – владеющего подобным знанием никто не назовет мудрым.
То есть получается, что умные в своем деле считаются разбирающимися в каких-то вопросах, а умные в том, что причислено к мудрости – мудрецами. Разумеется, каждый считает предмет своих размышлений важным, но не у всех есть возможность убедить в этом остальных, а только у чиновников и так называемых ученых. Ибо первым принадлежит власть, а вторым – письменность. Если вдруг изменятся предпочтения предмета – например, власть перейдет к торговцам, а письменность к гадателям, они в одночасье окажутся мудры. И сколько бы тогда ни возмущались современные знатоки ли и ши, называть их будут уже не мудрецами, а чудаками – и это еще в лучшем случае.
Размышляя о мудрости, о том, что именно ее определяет, невозможно избежать споров, почему одних мы считаем мудрыми, а других лишь знающими. Труд любого ученого – посвящен ли он составлению снадобий, южным диалектам или искусству придворных церемоний – является одновременно попыткой ответить на вопрос «что такое мудрость?», и всякий ученый, пытаясь разрешить ту или иную проблему, одновременно пытается сказать своей книгой: смотрите, мудрость – это как раз то, чем я занимаюсь.
И все же вот что интересно: чем большим специалистом в своем деле является человек, тем большее уважение испытывает он к тем, кто посвятил себя исследованию всеобщего хода вещей. Мне представляется, что не устройством ума вызывается почтение, не предметом как таковым, а скорее странной природой стремления к отвлеченным вещам. Знание, именуемое мудростью, само по себе не дает ни денег, ни могущества; и все-таки всегда находится тот, кто стремится к такому знанию. Здесь усматривается важное отличие от знания земледельца, полководца или даже учителя – в том, что мудрость притягивает вопреки всему. Странное вознаграждение в виде таинственного почтения предпочитается ясному и недвусмысленному списку благ, которые мог бы обрести обладатель профессиональных умений.