Два мира
Шрифт:
– Пойдем восвояси, Федор Федорыч.
– Пойдем, – старики тихо пошли домой.
Обходя кучи бурелома, оглядываясь в сторону дороги, останавливаясь, прислушивались, затаив дыхание.
– Трах! Трах! Tax! Tapapax!
Лыжники свалили лошадь у гусар, ранили одного и одного убили. Путь был отрезан. Красильниковцы метнулись обратно. Корнет Завистовский едва владел собой. Страх, холодный, тяжелый, задавил офицера. Быстров с четырьмя вылетел из чащи, перегородил дорогу.
– Трах! Трах!
И спереди и сзади. И в затылок и в лоб.
– Пиу!
Лыжников была небольшая кучка. Но казалось, что их страшно много, что вся тайга кишит ими. Гусары остановили лошадей. Завистовский уронил повод.
– Сдавайся! Сдавайся!
Партизаны легко и быстро двигали лыжами, винтовки держали наготове.
– Слезай с коней! Бросай оружие!
Высокая черная лука казачьего седла мелькнула в последний раз перед глазами офицера. Соскочив с лошади, он стал отстегивать портупею, солдаты снимали из-за плеч винтовки, клали их на дорогу. Лыжники схватили лошадей под уздцы, отвели в сторону. Гусары, скучившись, встали нерешительно, опустив руки.
– Добровольцы есть?
Пестрые дохи угрожающе стали рядом, вплотную. Красильниковцы молчали, сухо щелкнули затворы, винтовки уткнулись в головы пленных.
– Ну?
– Мы все мобилизованные. Один корнет доброволец.
– Ага!
Партизаны переглянулись.
– Солдаты, отойди к сторонке.
Гусары отошли вправо. Офицер остался один лицом к лицу с врагами. Завистовский стоял с трудом. Ноги ныли, дрожали. Корнет не мог понять, от страха это или от усталости.
– Раздевайся! Будет, погулял в погонах!
Сердце провалилось куда-то, перестало биться. Мохнатые дохи растопырились, заслонили собой солнце, дорогу и тайгу.
– Я замерзну, братцы. Холодно, не надо.
Дохи ощетинились, зашевелились, засмеялись.
– Черт с тобой, замерзай. Нам ты не нужен, нам шуба да обмундирование твое нужны.
Завистовский с трудом понял наивность своей просьбы. Но умирать не хотелось. Старуха мать встала перед глазами как живая. Он – единственный сын, он – последняя надежда. Без него она не выживет, не перенесет тяжесть утраты.
– Товарищи, у меня мама. У нее больше никого нет. Пощадите!
Офицер говорил глухим, задушенным, срывающимся голосом, с усилием поворачивал во рту сухой язык. Злая усмешка тронула лица партизан.
– Ты когда ставил к стенке моего отца, не спрашивал, однако, сколько у него сыновей?
Завистовский готов был расплакаться. Твердость и спокойная ненависть красных давили его.
– Нечего лясы точить, раздевайся.
Корнет не двигался с места, лицо у него стало темно-синим. Ватюков раздраженно теребил свои усы.
– Ну, долго тебя, золотопогонника, просить? Раздевайся, а то сами начнем сдирать, хуже будет.
Последняя искорка надежды потухла где-то на дороге под лохматыми унтами [17] партизан.
– Слышишь, мол?
– Я сейчас, сейчас, товарищи, я сам.
А жить хотелось страстно. Тайга стояла молчаливая, спокойная. Ровной лентой стелилась узкая дорога. И лица партизан были самые обыкновенные. Ничего особенного вообще не было. Все было как и всегда. Но зачем-то нужно умирать. Жизнь стала вдруг в несколько секунд красивой, влекущей. Выходило так, что раньше ее как будто не было, не замечалась она. Зато теперь она стала дорога, необходима. Смерть казалась глупой, никому не нужной, страшной. Избежать ее очень просто. Вот стоит только этому длинноусому сказать пару слов, и он будет жить, его не расстреляют.
17
Унты – меховые сапоги.
– Товарищи…
– Лучше не скули. Сказано раздевайся, и кончено. Пестрые дохи недовольно, сердито переминались с ноги на ногу. Умирать не хотелось. Все протестовало против смерти. Оттянуть хоть на сколько минут.
– В последний раз, товарищи, дайте покурить.
– Кури.
Ноги больше не могли стоять. Офицер тяжело всем задом сел в снег. Вытащил портсигар. Лошади лизали снег. От них шел легкий пар, с острым запахом конского навоза и пота.
– Только поскорей поворачивайся.
Завистовский закурил. Вот и дым самый обыкновенный, и табак такой же, как час тому назад, когда не было еще этой необходимости умирать, папироса только очень коротка. Догорит и придется… Нет, это нелепость какая-то. Всего только восемнадцать лет! Зачем же смерть? Надо подумать. Между бровей закладываются две глубокие морщинки. Глаза напряженно смотрят на красную точку на конце папиросы. Она приближается к мундштуку с каждой затяжкой. Значит, и та неотвратимая, ужасная тоже? А если не затягиваться? Дохам скучно. Папироса все дымится.
– Ну, ты чего же, курить так кури, а нет так нет.
– Последний раз, товарищи, дайте покурить как следует.
Ну что им стоит каких-нибудь пять минут. Прожить еще пять минут – огромное счастье. Надо следить за папироской, чтобы сильно не разгоралась. Табак очень сух. Горит быстро, страшно быстро. Дохи обозлились.
– Ну, тебя, видно, не дождешься. Бросай папироску! Голова офицера свалилась на левое плечо. Держать ее тяжело. Руки повисли. Спина согнулась. Мускулы раскисли. Папироска выпала изо рта, зашипев в снегу, потухла.
– Раздевайся!
Неужели все кончено? Пленные гусары отвертывались к лошадям. Но как это случилось? Почему нужно было сегодня ехать в разведку? А мама, мама-то как? Острый нож колет сердце, грудь. Едкие, огненные слезы капают на снег. Мама! Мама!
– Товарищи, у меня мама. Мамочка. Пощадите, Христа ради.
Руки хотят подняться и не могут. Голова совсем не слушается. Как хорошо плакать. Все-таки легче.
– Товарищи, мамочка, мамочка. Милые товарищи, дорогие, славные. Ну миленькие, родные, простите. Я у вас конюхом буду, за лошадьми ходить. Я лакеем буду, сапоги стану вам чистить. Милые, пощадите. Ведь у меня мамочка. Ма-а-а-моч-ка!