Двадцать минут
Шрифт:
В Варшаве, на улице Длугой, мать Юзефа Зелинского, арестованного днем в подпольной кондитерской, посмотрела на часы. Стрелки показывали два ночи. Двое сыновей ее были расстреляны гитлеровцами, теперь она поняла, что третий тоже погиб. В соседней комнате на постели умирал туберкулезный муж. Для того чтоб его поддержать, Юзик и пошел на опасную работу. Пани Зелинская, маленькая, седая, повторяла, тупо глядя перед собой: «Ну разве так можно?.. Ну разве так можно?..» Послышался стон; не совсем сознавая, что она делает, женщина вышла в другую комнату и наклонилась над умирающим. Зелинский-старший
Гейдрих в Чернинском дворце оглядел свою аудиторию в зеленых, черных и коричневых мундирах.
— Господа! Сейчас под руководством фюрера мы заняли многие территории в Европе. Надо сказать со всей ясностью, что мы останемся на этих территориях навсегда…
…Гитлер в личных апартаментах «волчьего окопа» отходил ко сну. Офицер, посланный фельдмаршалом, заверил его, что Клюге не сомневается в успехе. Великое решение фюрера, реализованное главным командованием вермахта в виде плана «Тайфун», оказывалось правильным.
…Негромко сказал лейтенант, что здесь будет принят бой, но прозвучало веско. Прорезало разговоры, шевеленья засыпающих, треск углей в печурке. И у всех екнуло сердце.
Но только не у Ефремова, потому что он сначала не поверил, не ощутил серьезности тона. Подумал, что лейтенант шутит или просто не понимает.
— Какой же бой? — он недоуменно оглянулся, ища поддержки. — У них же сила, танки… Слыхал — «не будем отступать»?
Бойцы молчали; он в растерянности отошел от стола и сел рядом с Клепиковым.
Нина, как будто ничего не случилось, мечтательно начала:
— А над Москвой сейчас звезды… Раньше как-то не видно было. Не замечали, потому что светло на улицах. Девчата с нашего двора вечером после работы в Большой театр, наверное, пошли спрашивать лишний билетик.
Разуваев с большей заинтересованностью, чем на самом деле чувствовал, спросил:
— Работает разве театр?
— Большой?.. Конечно, работает. Силы, знаешь, какие — Лемешев, Козловский. Мы до армии с подругой каждый вечер бегали, всю осень. Или в Большой, или на танцы. — Санинструктор повернулась к Мише. — Миша, а ты умеешь танцевать?
— Танцевать?.. Нет, не умею.
— А ты где учился? В математическом институте?
— В университете. На первом курсе.
— Разве у вас танцев не было?
— Нет… То есть были. Вечера. — Он никак не мог понять, почему она прицепилась к этим танцам, и не мог сосредоточиться на этом вопросе. — Но я не умел танцевать.
— Почему ты говоришь — не умел? — не отставала Нина. — Разве ты сейчас выучился?
Он удивленно посмотрел на нее:
— Откуда?
— А я часто-часто ходила, — прищурилась Нина, вспоминая. — В Парк культуры Горького, на веранду. Платье лимонное наденешь вот с таким поясом, туфли-лодочки лакированные. Выйдешь, глазки сделаешь «в угол, на нос, на предмет», мальчишки так и падают кругом.
— Что это значит — в угол, на нос?
— Эх, студент, — она усмехнулась, — даже этого не знаешь! Вот Ефремов-то, наверное, понял. Правда, Ефремов?..
— В Центре, — сказал Миша. Он повернулся к ней. — Вот мне даже интересно: ты на самом деле такая или представляешься? Скажи, что бы ты от жизни хотела?
— Я? — Нина закинула руки за голову. Она видела, что Ефремов пробудился от своих дум и жадно смотрит на нее. — Платье из панбархата черное — это раз. И чтобы все мальчишки были в меня влюблены — два… Так ты где жил, на какой улице?
— А ну тебя, — Миша отвернулся.
Но Нину невозможно было обидеть, если она сама не собиралась обижаться.
— А я на Серпуховке. И работала там в универмаге… У нас хорошая улица. Все-все есть. Кино в клубе имени Ильича, магазины все. — Она увидела, что лейтенант торопливо пишет что-то за столом и подтолкнула Мишу локтем. — Ручаюсь, что девушке. Как ты считаешь, а?
— Значит, ты из Москвы, Нина, да? — спросил Разуваев.
— А то откуда?! — Нина вскинула голову с гордостью настоящей коренной москвички. Как будто такая, как есть, она не согласилась бы родиться в другом месте.
Разуваев вздохнул. Хорошие были девчонки в Москве, но он чувствовал, что такие не для него. Вспомнилось, как они с отцом побывали в столице проездом. До поезда было три часа, вошли в метро у Ярославского вокзала. Было шумно, все бежали, толкались. Они с отцом тоже побежали и только потом, опомнившись, спросили себя: нам-то куда торопиться?
Он опять вынул из кармана фотографии и протянул Нине:
— Ты не видела фото у меня. Вот тут она на лыжах… Я все время о ней думаю. Ждет, наверное.
Нина снисходительно взяла фотографии. Девушка была действительно красивая, но как-то не в пару Разуваеву. Слишком тонкой, нежной выглядела рядом с верзилой сибиряком.
— Ничего девчонка… На, держи.
Агроном Тищенко кончил что-то записывать в книжечку огрызком карандаша и откашлялся.
— Товарищи… Вот тут одно важное дело. Как бы изобретение небольшое. Я понял, что сады правильнее опрыскивать ночью, а не днем. Осенью мне пришло в голову — у костра сидишь, а мошкара летит. Но это очень важно, понимаете… Бой будет, так чтобы не пропало… Яблоки, груши, вишню, нужно освещать автомобильной фарой и опрыскивать тогда. Я все продумал. Во-первых, уязвимость вредителей больше. Днем они прячутся под корой, и…
А до Ефремова тем временем постепенно доходило, что действительно будет бой, в котором совершенно запросто и без всякой пользы для кого-нибудь помрешь. Сначала он надеялся, что взвод будет протестовать, образумит лейтенанта, но бойцы не только не протестовали, а своими разговорами о постороннем как бы подтверждали, что такой кучке людей с винтовками выступить против танкового соединения самое нормальное дело.
Слова агронома окончательно вывели Ефремова из себя, он вскочил.
— Нет, вот я смотрю на вас, — вы все тронутые. Лемешев, фотокарточки, садочки-цветочки… Вы что — с ума посходили? Утром немцы танками всех… Яблоки, груши! «Бей фашистского гада штыком и прикладом!» Вот-вот: ты его прикладом, а он тебя самолетом. — Ефремов прошелся взглядом по лицам, ища понимающего, разумного, практичного человека, и остановился на Клепикове.