Двадцатые годы
Шрифт:
КНИГА ПЕРВАЯ
1
Вагон мотало из стороны в сторону, словно двигался он не по рельсам, а прыгал с ухаба на ухаб, впрочем, все сейчас так двигалось в жизни, весь поезд мотался из стороны в сторону, всю Россию мотало с ухаба на ухаб.
Навстречу поезду плыло поле, бескрайнее, унылое, голое поле, темными волнами катившееся до самого небосклона.
Наступал тоскливый осенний вечер, на дворе стоял октябрь, дул знобкий ветер, пронизывающий холодом.
На одной из подножек вагона,
— Славушка, ты не замерз? — спросила женщина, всматриваясь в мальчика.
Он стоял ступенькой выше — лицо женщины стало совсем серым от холода.
— Нет, мама, — твердо сказал мальчик. — Ты бы достала у меня из кармана перчатки, в них тебе будет теплее.
Одной рукой он уцепился за поручень, а в другой держал брезентовый клетчатый саквояж.
Женщина с испугом посмотрела на свои руки в летних нитяных перчатках и негромко воскликнула:
— Почему же ты их сам не надел?! Так ты совсем замерзнешь!
Она подтянулась кверху и закричала, не в силах больше сдерживать тревогу за сына:
— Господа, я вас очень прошу! Впустите ребенка! Ведь это же ребенок…
Голос у нее был звонкий, жалобный, и на ее выкрик из тамбура высунулась чья-то голова в шапке-ушанке, из-под которой глядело красное, не по погоде распаренное лицо.
— Где ребенок? — спросила голова и скептически уставилась на мальчика.
— Я вас прошу, — жалобно повторила женщина. — Я вас очень прошу…
— Да рази етто ребенок? — возразила вдруг голова. — Етто жеребенок!
В тамбуре кто-то засмеялся…
Действительно, мальчика нельзя уже было назвать ребенком, ему лет тринадцать, но он такой маленький, щуплый, озябший, что трудно не пожалеть его, висящего на подножке во власти холодного октябрьского ветра.
— Господа! — еще раз воскликнула женщина. — Поймите…
— Господ в Черном море потопили! — закричал кто-то.
В тамбуре засмеялись еще громче.
— Господи… — с отчаянием произнесла женщина и опять обратилась к сыну: — Надень перчатки, я прошу…
— Ничего, мадам, не волнуйся, — сказал вдруг парень в солдатской шинели, пристроившийся обок с женщиной на одной ступеньке. — А ну…
Парень так долго и так покорно стоял на ступеньке, что нельзя было предположить, будто он способен проникнуть в вагон.
— А ну… — неожиданно сказал он и плечом раздвинул стоявших выше пассажиров, раздвинул так легко и свободно, что сразу стала очевидна физическая сила молчаливого парня.
Подтянулся на площадку, поглядел на мальчика.
— А ну, малец, двигай…
Но мальчик спустился ниже и торопливо сказал матери:
— Иди, иди, мама, холодно ведь…
— Лезь, мадам, лезь, — добродушно промолвил парень. — Не пропадет твой парнишка.
Он посторонился, пропуская женщину, протянул руку вниз и ловко и быстро втащил в тамбур мальчика вместе с его саквояжем.
Но и в тамбуре они не задержались, парень втолкнул в вагон мальчика и женщину и втиснулся сам.
— Размещайтесь, — сказал он. — Будем знакомы.
— Вера Васильевна, — ответила женщина. — Не знаю, как вас и благодарить.
— А вы не благодарите, — усмехнулся парень. — Я за справедливость.
В вагоне было темно. Люди лежали и сидели на скамейках, в проходах и даже под скамейками. Это был обычный пассажирский вагон первых революционных лет: грязный, нетопленый и до отказа забитый пассажирами.
Кто только среди них не встречался! Солдаты, бегущие с фронта, крестьяне, путешествующие и по личным и по мирским делам, командированные всех родов, спекулянты и мешочники, штатские в офицерских шинелях и офицеры в штатских пальто, — любой из пассажиров мог оказаться кем угодно, какой-нибудь тщедушный на вид рабочий в промасленном ватнике неожиданно оказывался эсеровским министром, пробирающимся в Симбирск к чехословакам, а пышущий довольством румяный парень в дорогой купеческой шубе — командиром самостийного партизанского отряда…
Ни о ком нельзя было судить по первому впечатлению, — тот, кто представлялся врагом, неожиданно становился другом, а друг оказывался врагом.
Мужчины потеснились, Вере Васильевне удалось сесть.
Парень, оказавший неожиданное покровительство Вере Васильевне и Славушке, подал мальчику саквояж.
— На, бери…
Он тряхнул саквояж — в нем все время что-то побрякивало — и опустил на пол.
— Что там у вас? — спросил парень с усмешкой. — Деньги али струменты?
— Инструменты, — нехотя ответил Славушка, не мог он сказать, что они с матерью везут чайный сервиз, или, вернее, то, что еще недавно было сервизом: за время путешествия сервиз давно уже превратился в черепки.
Это был очень поспешный отъезд. К поездке они стали готовиться за несколько недель, а собрались за какой-нибудь час, так сложились обстоятельства. Они не могли взять с собой никаких вещей, лишь самую малость, что-нибудь совсем необременительное, что легко дотащить, какой-нибудь саквояж или чемоданчик. Теперь Славушка понимал, как непрактичны и даже неразумны были они с матерью, но в момент отъезда эти злополучные чашки и блюдца с желтенькими цветочками казались самым необходимым. Сервиз этот, подаренный матери покойным мужем, был последней вещественной памятью о том драгоценном семейном тепле, которого не так-то уж много было в жизни Веры Васильевны и ее детей. И вот вместо того чтобы захватить одежду, или обувь, или хотя бы какие-то тряпки, которые можно обменять на хлеб или крупу, они потащили с собой эту семейную реликвию, превратившуюся в груду ненужных черепков.
Славушка опустился на пол и, намерзшийся, голодный, усталый, тут же задремал, прикорнув к материнским коленям.
Присев в проходе на корточки, их спаситель пытался вглядеться в незнакомую женщину.
— Не знаю, как уж вас там, мадам или гражданка, — спросил он, — куда ж это вы, а?
— Меня зовут Вера Васильевна, — отозвалась она. — А вас?
— Рыбкин, — назвался Парень. — Семен Рыбкин, солдат.
— Вы что ж, на побывку? — попробовала догадаться Вера Васильевна.
— Можно сказать, что и на побывку, — неопределенно согласился парень и тут же добавил: — А может, и опять на фронт. А вы далеко?