Двадцатые годы
Шрифт:
Нескончаемые пустые поля, грязная ухабистая дорога, сердитый осенний ветер, монотонная рысца Машки, не то придурковатый, не то равнодушный ко всему Федосей, так похожий на дикобраза, мать со своими печальными и тревожными глазами и такими же печальными и тревожными раздумьями…
Они находились далеко, очень далеко от Европы.
Поля, поля, бесконечное унылое жнивье, исконная русская деревня, Орловщина, черноземный край…
Отойти бы подальше в комкастое поле, стать над бурой стерней, наклониться, схватить в горсть сырую
И ехать дальше — от ветлы на горизонте до ветлы на горизонте.
— Шевелись, мил-лай…
Моросит дождичек. Мелкий, надоедливый… А Славушка чувствует, что он в России: серое небо, серое поле, а он дома.
4
— И-ий-ёх! — вскрикивает Федосей и решительно встряхивает вожжами.
Вдали показалась рощица, с краю — облезшие ветлы, а за ними березы, не утратившие прелести даже в конце октября, желтые листья на ветвях трепещут, точно бабочки.
Рощица приблизилась, мелькнули за стволами кресты и остались позади.
Кладбище…
«Что за примета? — подумал Славушка. — К добру? Не к добру?»
Вот и церковь, вот и дома…
Усталая Машка перешла на рысь, даже как-то весело бежит мимо палисадников, за которыми скучно стоят серые домики, мимо новенькой белой церкви, телега прыгает по ухабам, ныряет из колеи в колею, и Славушка понял — это конец пути.
— Чует дом, — хрипло произнес Федосей и кнутом указал на серые домишки. — Поповка.
— Какая Поповка? — спросил Славушка, с огорчением думая, что ошибся. — Деревня?
— Какая деревня? — пренебрежительно сказал Федосей. — Приехали. Успенское. А здеся у нас попы живут.
На крыльце одного из домиков пламенела девица в оранжевом, не по погоде легком платье, всматриваясь в проезжающих.
Федосей искоса взглянул на нее и помахал кнутиком.
— И поповны, — добавил он, натянул вожжи и свернул на деревенскую улицу.
За избами — лужок, проулок, палисадник, дом на высоком фундаменте, тесовая галерея вдоль дома, амбары, сараи, какие-то пристроечки…
— Приехали, — объявил Федосей, подъехав к галерее. — Тпру…
Вечер пал на землю, лишь брезжит белесая галерейка.
— Надежда!
На крыльце появилась босая баба, в кацавейке с короткими рукавами, в клетчатой поневе, с лицом, багровым даже в темноте.
— Примай!
— Какракужи назазализя…
Славушка с трудом, но разбирает: «Как раз к ужину, заждались».
— Айдате прямо по галдарейке в куфню…
Славушка торопливо потянул саквояж из примятого сена, хотел спрыгнуть — и не успел, его приняли сильные руки Федора Федоровича.
— Доехали? — с облегчением спрашивает отчим.
Славушка — на земле, а выбежавший Петя взбирается на телегу.
Федор Федорович протягивает руки жене:
— Наконец-то, Вера…
Тут же, следом за отчимом, появился худощавый мужчина в черной куртке, застегнутой до самого ворота, вразвалочку приблизился к Вере Васильевне.
— Будем знакомы, деверек ваш. Слышу, кричат. Думал, померещилось. Я наказывал Федосею: запоздаете, ночевать в Каменке. Проходите, проходите, маменька очень даже вами интересуются…
Громадные темные сени. Кухня. Четверть помещения занимает громадная печь. Кухня разделена перегородками на три части, в большей, сразу от входа, две скамейки вдоль стены и большой, темный от времени, дощатый стол, прямо за перегородкой собственно кухня, устье печи с шестком, направо закуток с полатями… Целая изба, и не как у бедного мужика!
Все за одним столом, как в феодальном замке, и господа и слуги.
Мальчику вспомнился Вальтер Скотт — мрачная трапезная в поместье какого-нибудь шотландского эсквайра.
Владетельная дама — старуха необъятной толщины, в ситцевом синем капоте, старший сын на возрасте и младший, Федор Федорович, заехавший в родной дом на перепутье, две невзрачные женщины, одна помоложе, востроносенькая, бледненькая, другая, краснорожая, постарше, двое странных субъектов в потрепанных синих мундирах…
Федор Федорович шепчет что-то Вере Васильевне на ухо, и мама прикасается губами к старушечьей щеке, а отчим наказывает Славушке, и тоже шепотом, подойти, поцеловать старухе руку, и Славушка приближается, — рука, пухлая, коричневая от загара, с набрякшими венами, неподвижно лежит на столе, — Славушка наклоняется, и запах прелого белья ударяет ему в нос.
С Петей Славушка так и не успевает поздороваться.
На столе таз с супом, все черпают и несут ложки ко рту, подставляя ломоть хлеба, чтоб не капать.
Павел Федорович взглянул на гостью, оборотился к востроносенькой:
— Нюрка, подай…
Та мигом слетала на чистую половину, принесла тарелку.
Павел Федорович своей ложкой наполнил тарелку, подвинул гостье.
— Мы здесь по-простому, со свиньями из одного корыта хлебаем.
Славушке отдельной тарелки не полагается.
— Мы вас в зале поместим, — обращается Павел Федорович к гостье. — Тут вам и спальня и будуар.
Правильно произнес: «будуар». Приветливо, но не без насмешки.
Прасковья Егоровна мычит, не понять — одобряет ли, возражает, может, к лучшему, что не понять.
Зал! Два дивана с покатыми сиденьями, обтянутыми черной клеенкой, с деревянными выгнутыми спинками, два овальных стола, киот до потолка, загороженный огромным филодендроном, между окон фикусы, застекленная горка, на верхних полках фарфор, на нижних — книги. Жить можно.