Двадцатый год. Книга вторая
Шрифт:
(…)
Солдаты Республики, Отечество ваше, которое вас любит и вами гордится, сегодня с полным правом смотрит на вас и шлет через нас свой приказ: Вы обязаны победить! Вы должны разбить врага – отразить его покушения на свободу вашей Родины и на вашу солдатскую славу.
От имени Совета обороны государства
Ю. Пилсудский
Глава государства и Верховный главнокомандующий
Варшава, 3
В обращении к солдатам прозвучала и свежая нотка, для многих неожиданная. Выделим ее и подчеркнем.
Не русский [rosyjski] народ является тем врагом, что гонит всё новые силы на бой, – этим врагом является большевизм, который, сковав народ жестоким игом новой жуткой тирании, хочет навязать, в свою очередь, нашей земле, земле Костюшко, Траугутта, земле священных могил и крестов, свою мрачную и кровавую власть.
Новым было, разумеется, не про кровавый большевизм, а про «русский народ». Вождь приступил к выполнению договоренности. Слово было теперь за Мережковским и компанией.
Но нам пока что не до Мережковского. Да и читатель, мы знаем, спешит скорее возвратиться на Юго-Западный фронт, на Волынь. В дорогую его пылкому сердцу Конармию.
(Ему, читателю, теперь и самому почти не верится, что совсем недавно Волынь – Житомир, Тетерев, Случь, Новоград, Горынь и Ровно – была для него туманной абстракцией. Местом таинственной «волынской резни», о которой изредка, без объяснений и без понимания заводили песню профессионалы и профессионалки, околодержавные мужи и малограмотные репортерши. Если вдуматься, те же болонки и мерины, но кормящиеся при другой, «патриотической» кормушке – и готовые без угрызений заменить ее на противоположную.)
***
Иногда у Пети появлялась мысль, что он не на войну пошел, а спрятался. В самом деле – будь он в пехоте, давно б участвовал в боях. А вместо этого приятно обучается. Самое опасное – сверзиться с коня, что давно уже казалось невозможным. (Начинающие всадники на добронравных лошадях могут долго сохранять подобную наивность.) Самое трудное – стрелять с галопа по мишени. Дело, как быстро понял Петя, безнадежное. Если попадешь, то потому что повезет, несмотря на затверженные упреждения, отклонения, точки прицеливания – под тем и под иным углом, при движении в одном и том же направлении, при движении наперерез и так далее. «Ничего, – ухмылялся Лядов, – в упор, когда панскую саблю увидите, не промахнетесь. А промахнетесь, не обессудьте. Полячкy, ему тоже жить хочется».
Но нет, конечно. Трудностей хватало. Мокрые и холодные ночи под не всегда гостеприимным небом. Раскисшие от проливных дождей дороги. То лесистая, то болотистая, то сильно пересеченная местность. Отсутствие провизии, фуража, измученные кони. На переходах приходилось соскакивать на землю и, отдав лошадей коноводам, помогать обозным выволакивать подводы и двуколки. Выволакивать и толкать на очередной пригорок, на очередную горку. Чернозем, наша гордость, наше счастье, превращался в дожди в нашу пытку и нашу муку. (О том же писали позднее интервенты. Рвавшиеся к русскому чернозему, они в распутицу и бездорожье вспоминали с нежностью привислинский песочек.)
Вопрос о восполнении консостава и подведенные желудки бойцов имели следствием все более частые столкновения с освобождаемым селянством и еврейством, а также с еще не разбежавшимися колонистами, немцами и чехами. И если в одних подразделениях, в нашем скажем эскадроне, подобных проявлений не наблюдалось, то кое-где бывало, мягко говоря, иначе – так же как бывало ранее в Великороссии, на Дону, на Кавказе. Политотдельские сбивались с ног, штабы грозили. «Мы не грабители, мы освободители. Мы не барахольщики, мы мстители за ограбленный панами и обманутый петлюрами народ». Но уговоры, приказы, категорические, грозные, действовали не на всех. Иные комполка и комбриги покрывали добытчиков ссылками на голод. «Где обозы, где провиант? Жрать чего? Людям, лошадям? Мы под пули, а эти в сторонке?»
Теоретически крыть было нечем. Наступление не прекращалось, небогатые обозы застревали в тылах, бойцы по двое суток не получали хлеба, нужна была замена павшим лошадям. Но и глядеть сквозь пальцы было невозможно. Мы же не деникинцы, не петлюры, не пилсуды. Оставались практические меры. На совещании политотдела армии, после обсуждения вопросов о проявлениях антисемитизма, шовинизма, о случаях грабежей, насилий, об отношении к пленным и населению, было принято решение о создании из надежных бойцов летучих эскадронов для очистки тыла от преступных элементов. Наш эскадрон относился к числу надежнейших.
– Поарм поставил триединую задачу, – объяснил, блестя очками, товарищ Толкачев, присланный из политотдела в качестве комиссара, чтобы руководить выполнением новой миссии. – Это улучшение снабжения, это усиление репрессий, это укрепление политработы. В рамках данного триединства…
Комэск насмешливо взглянул на Толкачева.
– Эскадрон будет усиливать репрессии.
Лядов, поморщившись, буркнул:
– Полезная вещь – нерусское слово. Назвали репрессией, и вроде бы как красиво.
Комиссар насторожился. Его предупредили, разумеется, что наш комэск из бывших белых и еще совсем недавно… Но ведь и Лядов туда же. На кого теперь надеяться, на зеленых комсомольцев?
– Однако без репрессиев никак, – завершил эскадронный свою мысль. – Тыловики распоясались, да и строевики. Я на германской за такое дело… Но это ить, – он сделал простоватые глаза, – при Николае было, при Кровавом. Теперь, я понимаю, надоть мяхше? «Уважаемый товарищ, не пройдете ли за нами к коменданту?»
Комиссар Толкачев испытал облегчение. Похоже, эскадронный был мужик что надо. Даром что никакой не мужик, а казак. С кривоватой, прямо скажем, биографией.
– По обстоятельствам.
– Будем суровыми, но справедливыми, – подвел итог дискуссии комвзвода Лядов, член РКП(б) с июля восемнадцатого.
«Вы, хлопцы, теперя навроде карателев, – ехидно бурчал Незабудько, выезжая в первый антимародерский рейд, – Противника не видели, так хотя бы по своим поупражняетесь. Поарм вам устроил учебные стрельбы». «Разговоры!» – пресекал его Лядов. «Не старый прижим», – отбрехивался Незабудько. «Цыц!»