Дважды два — четыре
Шрифт:
— Ничего подобного! Я обедал.
— Не видно что-то.
— Мама, человек лучше знает, сколько ему необходимо съесть. Он это чувствует. Ясно? Значит, больше пошло бы ему во вред.
— Философ! — ответила она. — Все должно быть доведено до философского обобщения. Даже вопрос о тарелке супа… Наследственность, ах!
Вернувшись из кухни, задумчиво налила себе тарелку горячего супа. Рассеянно отломила — не отрезала, а отломила — хлеба и принялась есть.
— Мама, нажарить тебе картошки?
—
Сидела у стола, наискосок, по-студенчески, будто присев на минутку, чтоб «закусить», «перехватить», «заморить червячка», а не пообедать. Ей случалось есть даже стоя, все с тем же голодным выражением. Она как будто только тогда вспоминала, что хочет есть, когда перед ней уже стояла дымившаяся тарелка.
— Мама, дай я хлеба нарежу!..
— Педант! Мне и так хорошо.
Взглянула на Костю, будто проснувшись, и продолжала хлебать, не слыша того, что он говорит.
Раздался стук в дверь.
— Нину Сергеевну к телефону.
Живо встала и вышла в коридор своей летящей походкой.
Вернулась, заметила недоеденный суп, присела к столу, принялась рассеянно доедать его, задумчиво, быстро и весело взглядывая на Костю.
Из этого сделалось ясней ясного, что звонил ей Богданов Юра. Он работал в мамином институте. Она была биологом. Юра тоже биолог, по птицам. Это называлось красивым именем «орнитолог». С некоторых пор он взял шефство над их семьей. Прибивал полки на кухне, относил в ломбард на хранение зимние вещи, продавал букинистам ненужные книги и чинил холодильник.
Костя отчего-то невзлюбил Юру и открыто грубил ему. Юра был спортсмен и человек леса. Он говорил, что знает лесной язык. И на самом деле он знал все на свете, был энергичен и образован. Костя часто ловил на себе его добрый и умный взгляд.
И эдакий человек беспричинно раздражал Костю!
Юра был рыжий. Брови и ресницы у него светлые. Он занимался боксом, умел собрать радиоприемник и кататься на роликах…
И все-таки раздражал Костю.
Он до того раздражал Костю, что, когда Юра являлся в дом, чтобы прибить кухонную полочку или сказать, что подписал их на «Комсомольскую правду», Костя тут же смывался.
Мать была в восторге. Она дразнила Костю Юрой Богдановым и объявляла весело: «Скоро придет твой заклятый друг».
Вот и сейчас, доедая суп, она мстительно и лукаво поглядывала на сына своими яркими, как будто вспыхивающими глазами.
— Юра любит тебя. Он просто влюблен. Не понимаю, чем ты его околдовал?
Поев и всласть подразнив Костю, вздохнула — глубоко, умиротворенно, — отодвинула тарелку и закурила.
— Ну-с… Что теперь? — спросила она.
Стряхивая со стола крошки, Костя прикидывал, когда ей лучше отдать письмо: сейчас или при Юре Богданове.
Она приметила озабоченное выражение Костиного лица и, разумеется, истолковала по-своему.
— «Ах, я пал же-ертвой клеветы-ы…» — запела она, подбирая и запихивая за ширму кинутый в утренней спешке халат, валявшийся на стуле.
Быстро шагала по комнате своей танцующей походкой.
Туфли у матери были расшлепанные. Мама с Костей частенько вели отвлеченные разговоры о том, что надо бы купить ей новые туфли.
У Костиной подвижной красивой матери летом, когда бывало жарко, ноги становились неизвестно по какой причине чуть не в два раза толще, чем зимой.
«С получки, сын, надо будет как-нибудь извернуться и купить себе туфли…» «Вечер в школе? Ага. Ну что ж… Я бы пошла, пожалуй, но знаешь… туфли…»
Сколько раз он клялся себе наняться грузчиком, подработать, купить ей туфли. Но это было детскими бреднями. Он не был силен и был близорук… А главное — ему только что исполнилось четырнадцать лет. Нет таких сумасшедших, чтоб взять его в грузчики.
Туфли!..
Туфельная проблема ширилась. Превращалась в крепость, которую можно взять организованным приступом.
— «А-ах, я пал жертво-ой кле-ве-ты!»
— Мама!.. Тебе письмо.
— Да?.. От кого?
Он не ответил, чтоб не солгать.
— Вон там… На письменном столе.
На бывшем отцовском столе, до которого до сих пор никто не дотрагивался, лежало письмо Гасвиани.
Окончила прибирать комнату, достала брюки, переоделась, рассеянно подошла к столу. Не посмотрев на обратный адрес, живо, как все, что делала, надорвала конверт.
Принялась читать и затихла.
Оттуда, от письменного стола, на краешке которого она сидела, шла тишина. Печальная тишина, как будто бы она молча плакала.
Мать читала, наморщив лоб, сдвинув брови. Между бровей легли две морщины, которые ее старили. Сейчас она была похожа на старого мальчика со своей легкой фигурой и недобрым лицом. Лицом, выражавшим волю, ум и насмешливое страдание. Костя боялся этого ее лица.
Дочитала. Задумалась.
— Дай-ка мне папиросу, Костя!
Он опасался глядеть в ту сторону, где она.
Если бы мать не была так занята листком, который держала в руках, она бы услышала: он притих, затаился, знает.
Но она была занята собой. Своей старой болью.
Когда Костя осмелился оглянуться, оказалось, что мать исчезла.
Ушла за ширму.
Оттуда слышалось ее дыхание. По напряженному дыханию он догадался, что она лежит, уткнувшись лицом в подушку.
— Мама!..
…………
— Ну, мама же!
— В чем дело?
— Неприятности, что ли? Откуда письмо?